Фёдор продолжал рисовать. Вообще-то он парень непромах. Хочет и служить, и заочно разом кончить художественное училище. Ощупал обстановочку. Командир может и не пустить в училище. И не надо! Разве нельзя обежать командирский каприз? Фёдор твёрдо настропалился поступить. И поступит. Уж что наслюнил, в ниточку вытянется, а выхватит. Негордяшка. И за мать-уборщицу в школе в тех Мелекедурах полы мыл, и в Репины выскочит!
Глебша цвёл гордостью за своего друга.
А я героился Глебом, расхабрился, смелюк, от одного его письма.
Вот и пой, что телепатии нету. Есть! Есть!! Есть!!!
Глебшик заране поймал мою беду. Написал. И в самый момент я получил его силу.
Я выставил письмо на край стола. На самый вид. Приклонил к кружке. Как влетит кавалерист, сразу увидит, что я не один.
И взаправду.
Письмо Митрофан заметил в первый же миг.
— А-а! Соратничек оттопырился… Вышел на связь…
По диагонали пробежал, постно кинул на приёмник.
— А теперь потолкуем за жизнь, гусь Шилобреев. Не гусь, а целый половой партизан всея Руси! Весь денёк сушил головку на чаю, всё кумекал, откуда ты, балахвост, такой молодой да ранний. Не тот ли ты внучек?
— Какой?
— А пятилетний. Притащился с бабкой в магазин. Въехал в блажь. Бабка не знает, чем и умаслить. Спрашивает: унучушка, пирожное купить? На нада! А шоколадку? На нада! А ром-бабу? И внучек басом отвечает: «Ром отдельно, бабу отдельно». Не ты ли был тот унучек?
— Всё тебе доложи…
— Вежливо отпираешься? А по замашкам похож. И вот через девять лет происходит такой адажиотаж… Этот доблестный кучумба покрыл матрёшку. Родители матрёшки требуют от юного кузнеца счастья: «Сознавайся своей волей, что ты отец дитю». А бабушка: «А люди ж! А дорогие ж! Вы только зорко поглядить! Да разве может этот анчутка придумать что-нибудь похожее на дитё!? Чем придумывать-то? Ну поглядить же, люди добрые!» — И хлоп, хлоп внука по мотне. Не вытерпел юнчок, сквозь зубы шипит бабке: «Да не дражните ж вы моего гуська! Не то дотла загубите дело»… Я тихо подозреваю, ты с пелёнок подпорчен бабьим вопросом. Или у тебя несварение головы?.. Наладился старый конёк молодой травки пощипать, а этот контуженный затейник-перехватчик перекрыл кислород, якорь тебя! Ну не гадство? Ну не вредительство? По-хорошему, прессонуть[222] бы тебя… Так бы и втёр в палубу!
Он высоко замахнулся, но до удара не доехал.
Нервно откинул крышку скрыни.
В старенькой облезлой скрыне жил весь наш убогий семейный скарб. И полскрыни захватили Митечкины книги.
С исподу крышки на него стеснительно глянула молоденькая толстея с кусками чёрной вязки с моего изношенного свитера. В «Огоньке» полнуха была совсем голенькая. Таковскую картинищу Митечка не посмел вешать. На грудь, на бёдра пришил тёмными нитками чёрные шерстяные полоски. Окультурил. Только потом присадил рисунок кнопками к низу крышки. Как дома никого, так и любуется своей красотулей.
Одни архаровцы, когда их поджигает на любовный поединок, но нет бесовской прельстительницы и некому бросить перчатку, чистосердечно рубят дрова, другие таскают воду, третьи копают огороды, а этот задирает крышку. В созерцание сцеживает страсть.
— Наше вам с косточкой! — Митрофан блудливо помотал ей пальчиками. — Ну что, всё никак не вытрете ножку? Может, в помощнички возьмёте? Чи-исто сработаю.
Девушка с распущенными волосами сидела себе спокойно на богатом диване и даже бровью не повела на его предложение. Сидит и сидит. Вальяжная нога на ноге. Из материи у распустёхи лишь полотенце, у щиколотки вытирала. Свободной рукой отбрасывала назад падающие на лицо рыжим облаком волосы.
— Слышь, чего молчишь? — приставал к ней Митечка. Не утерпел, тронул её за руку на полотенце. — Помогу? А? А то какой год всё одно место вытираешь? С твоими темпами до коммунизма доедешь?
Она поморщилась, но до ответа не опустилась.
— Неслышиссимо… — вздохнул Митечка. — Гордое молчание было ему ответом…
Митечка грустно покивал и ещё грустней пропел:
Хорошуточка мне и самому нравилась.
Из-за Митечкина плеча я пялился на неё во все глаза.
— Не в магазине. Не напирай! — Митрофан затылком боднул меня в челюсть. — Однако, ты хороший хулиганец! Может, и эту девочку-экстаз, — показал на картинку, — уведёшь от меня? А?
— Куда уводить? Принёс подушку свою и спи на ней. Как я…
— Ты чего, плашкет,[223] молотишь? Как это ты на ней спал?
— Обыкновенно. Тыщу раз. На скрыне. Я сверху крышки, она с исподу.
— Ой, брынчалка! Кэ-эк дам, по стенке размажешься. По-хорошему, тебя судить надо всенародным судом. Телепнул вагонище дров! И у кого? У вечного нехватчика![224] Бах! Трах!.. У нас и бритва не берёт, — он воровски оттянул у девицы набедренную чернотряпицу, котовато заглянул под неё и на вздохе отпустил, — а у этого пронырки-целкохвата и шило бреет!
Митечка поднёс руку к сердцу. К своему.
Побито уставился на меня.
— Ну, — ободряюще киваю ему, — взялся за грудь — говори что-нибудь!
Он сердито отмахнулся: