Конечно, до Тургенева доходили слухи о том, что Толстой сильно опростился, поэтому в Париже тот же поручик представлялся ему обряженным в блузу и берет, с бородкой a la Henri Quatre[8], в России буколический пейзанин облачался в красную рубаху навыпуск, препоясанную наборным ремешком, черную жилетку и картуз. А тут вдруг ему призывно махнул рукой какой-то мужик с грубым крестьянским лицом, с длинной кудлатой бородой, в посконной косоворотке и длиннополом сюртуке из холстинки, типаж опустившегося дворянина-однодворца для «Записок охотника».
Мужик его раз махнул Тургеневу рукой, но как-то неуверенно. «Но я-то ведь почти не изменился!» — неприязненно подумал Тургенев и, лучезарно улыбаясь, приподнял шляпу. Толстой, судя по всему, пользовался в Туле широкой известностью, по крайней мере каждый третий из пассажиров первого и второго классов почтительно кланялся ему, с интересом посматривали и на гостя Толстого, но лишь на исходе возбужденной приездом и встречей толпы какая-то дама бальзаковского возраста вдруг всплеснула радостно руками и начала что-то быстро шептать на ухо молоденькой девушке, наверно, дочери. Девушка обернулась и посмотрела на Тургенева с вежливым безразличием, как на восковую персону.
— Уф, ну и жара сегодня! — с преувеличенной бодростью сказал Толстой.
— Я люблю русскую жару с ее легкой прохладой, — меланхолично ответил ему Тургенев, поправляя шейный платок.
Говорить больше было не о чем, двадцатилетняя ссора, когда-то бурная, с вызовом на дуэль, с уклонением от ответа, потом вялотекущая, заочная, довлела над давним пятилетним приятельством и публично подчеркиваемым в последние годы взаимным уважением, опять же заочным. Они подошли к шарабану, запряженному парой некрупных, но ладных лошадей. «Раньше на таких ездили управляющие крупными поместьями, а теперь все больше молодые барышни, хозяйские дочки», — подумал Тургенев. Высокое сиденье было обито чуть потрескавшейся кожей, нагревшейся на солнце, но рессоры были новые, они мягко приняли вес двух крупных мужчин. Толстой привычно взял вожжи руки, чуть прищелкнул ими, лошади резво взяли с места.
Разговор не клеился. Множество обычных тем с молчаливого обоюдного согласия сразу попали под запрет. О детях нельзя — давнишняя ссора была отчасти связана с внебрачной дочерью Тургенева; о женах нельзя, чтобы не потревожить икотой Полину Виардо; о загранице, понятно, тоже нельзя; о религии — избави Бог! Стоило же коснуться любого другого вопроса, как сразу проявлялись их диаметрально противоположные позиции, в былые годы непременно бы сцепились, теперь же испуганно расходились, спешили перейти к следующему.
Не помогла даже литература. Похвалы «Анне Карениной» Толстой принял кисло, пробормотал что-то невнятное, типа: «Суета все это!» Самому Тургеневу похвастаться было нечем — за последние два года не написано ничего стоящего. Пришлось рекомендовать Толстому обратить внимание на его молодого протеже, Мопассана, упомянуть мимоходом, что тот готовит большой сборник новелл «La maison Tellier»[9] с посвящением ему, Тургеневу. Толстой как-то недоверчиво покачал головой, но из вежливости уточнил:
— Какое такое заведение?
Пришлось объяснить.
— Надеюсь, вы не будете доставать из своего сака произведения этого господина, — с легким раздражением сказал Толстой, — у меня дочери.
Тургенев поспешил укрыться под спасительной сенью Пушкина, его он помнил почти всего наизусть и мог декламировать часами.
— Какой стих в пушкинской «Туче» не хорош? — неожиданно прервал его Толстой.
— Конечно, «и молния грозно тебя обвивала», — ни мгновения не задумавшись, ответил Тургенев.
— Вот и Фет то же говорит, — сказал Толстой и опять замолчал.
— И на старуху бывает проруха! — бодро воскликнул Тургенев. — Зато уж «Медный всадник» без изъяна!
Он принялся вновь декламировать. Вышло совсем нехорошо. Толстой вдруг вскипел и вылил давно копившееся раздражение на подвернувшегося под руку императора Петра Первого, по сравнению с его страстными инвективами писания славянофилов казались снисходительным брюзжанием. Тургенев подивился в душе — раньше Толстой о Петре так не говорил, следовательно, и не думал.
Наконец-то Ясная Поляна! Как ему здесь все знакомо, как все мило! Взгляд Тургенева затуманился как бы нарочно для того, чтобы в тумане ему явился прекрасный женский образ. Он встряхнул головой, отгоняя далекое воспоминание, и принялся жадно оглядываться. Да, память не подвела его — это Лысые Горы, имение князя Болконского, те же каменные ворота на въезде, «Прешпект», липовая аллея, оранжерея.