Каждое утро грести снег лопатой, кормить Матроску на цепи, уже третью с этой кличкой, вываривать потроха и перловку для псов понесчастней. Собирать огурцы, тыкву, кабачки – внуки приедут и заберут, вспомнят деда хоть каким-нибудь словом. Жечь по осени ботву на узком пятачке огорода, вырезать червей из яблок, а зимой при свече прислушиваться к вьюге. По всей улице от непогоды выбивало пробки, и старики ходили от калитки к забору, обменивались впечатлениями и рано ложились спать, но Ивану Никанорычу не спалось. Раньше кошка еще была, Тамара, котят приносила каждый сезон, а потом ушла и пропала, кошки всегда уходят подальше умирать. Долгая длинная жизнь: два развода за плечами, дочка на старости лет, внуки и тишина, забвение. Трижды поломанный на стройке позвоночник, некогда было крепить тросы или страховку, отвлекаться, но все три раза бог уберег, сохранил ему жизнь – а зачем? Чтобы вот так сидеть и таращиться в свечное пламя, прислушиваться к очередной Матроске и думать, зачем ему жизнь вообще – такая длинная, бесконечная, пустая. Раньше думал, счастливый – другие бы свалились, и насмерть, а он живой.
Спина болела на любую перемену погоды, иногда он и выпрямиться не мог, но все равно упрямо ковырялся в огороде.
Потом все чаще и чаще стала появляться мутная самогоночка в стеклянной единственной бутылке: сходить к Вальке, поболтать с ней о том о сем, и ее муж, бывало, угостит салом со специями, домашним, ароматным. Стекло бутылки грело даже через бушлат. Пил понемногу, по стакану перед ночью, как снотворное. Знал, что так и спиваются, но не боялся.
Стакан становился больше, глубже, Иван Никанорыч этого не замечал. Кашу варил все реже, Матроска скулила под окнами, рвалась с цепи. Внуки перестали заглядывать даже за помидорами – огромные и черные, сладкие, сорта «бычье сердце», томаты портились в погребе, потому что Ивану Никанорычу лень стало делать закрутки. Он лежал на печке, гладил ее остывший бок и согревался вновь наполненной стеклянной бутылкой.
Потом пришел Валькин муж за долгами, уже без сала, и Иван Никанорыч отдал ему всю свою небогатую пенсию, в честь этого распили еще бутылку. Повздорили – глупо так, из-за огорода, можно ли из куска пластиковой трубы сделать хорошую поливалку. Слетела кружка со стола, разбилась мелкими, остро-блестящими осколками, попался под руку нож… Глупо так умер, по-дурацки, самому стыдно, но слабо, будто разучился Иван Никанорыч и стыдиться, и радоваться.
И прожил обычно, и умер как собака. Забыть бы про себя, и дело с концом.
– Вообще-то нельзя криминальные нам давать, – хрипло сказал Равиль, когда в комнату вернулся Палыч.
Внучка молчала, кусала распухшую до красноты губу.
– Так он сам же, ну, себя. – Палыч полез в планшет.
– Сосед его пырнул. – Чужая Кристине тетка нервно потирала бок, справа, где печень.
Юля стояла на дощатом полу на коленях, перегибалась пополам и пальцами зажимала несуществующую рану, с губ ее бесконечно рвалось:
– Ни за что больше, ни за что…
У Кристины тоже болело над животом, но слабо, тягуче, как плохо зарастающий шрам.
– Ножиком пырнул? – уточнил Палыч.
Галка бы ответила ему, мол, нет, веткой яблони или полотенцем с веревки, ну конечно ножом, Виталий Палыч, ну разве можно таким быть на старости лет… Галки не было. Равиль кивнул, внучка промолчала.
– Вы знали? – Палыч снова запыхтел.
– Догадывались… Но разбираться-то никто не будет. Вот я и подумала…
– Вызовем полицию и все объясним, – вмешалась Юля, но от нее отмахнулись.
Нет таких правовых норм, нет законов, бесполезно вызывать наряд и доказывать, что деда убили. Как докажешь-то? Жил себе, пил, не выдержал – ткнул ножом в бочину и умер тихонько, дом теперь внукам перейдет.
– Я сообщу, конечно. – Палыч почесал лысину и вздохнул. – Но чтобы никаких разборок, ясно? Если хоть нос этому соседу разобьете, я лично вас и упрячу в клетку.
Внучка злобно покосилась на него и отвернулась.
– Знаю я вас, мстителей, – продолжал Палыч. – Ты тоже молодец, нет чтобы еще кого поискать, на волонтеров мне скинула, а им каково в этом говне руками ковыряться, а? Еще и новенькой! Дети же совсем, а со смертью вечно…
– И что мне, надо было оставить как есть? – вспыхнула внучка, взмахнула руками. – То ли сам, то ли убили. И воспоминания его не забирать, да? А я, может, для детей хочу древо семейное сделать, распечатать и заламинировать. От него не допроситься было, ни про мать, ни про отца.
– Так вы и не ездили к нему вообще-то, – фыркнула тетка.
Нос ее разбух, как те самые мясистые помидоры с куста, и Кристина подумала как-то равнодушно, что это может и простуда быть, и корона. Если Шмель опять заболеет – она вздернется на той самой батарее, за которой лежат мешки из-под муки.