И поскольку Бог здесь вовсе не должен означать всемогущества, постольку и молитвы «Часослова» не есть результат некоего уже претворенного бытия, окончательно себя осуществившего. Между строфами попрежнему лежали низины борющихся и отчаивающихся часов; так же, как было и прежде. Лишь настройка на них претерпела превращение, став молитвой, сосредоточенной на некоем неслышимом смысле самоотречения, даваемого обета. Можно бы сказать так: он молился там вслух, однако в качестве поэта он отнюдь при этом не намеревался сказать нечто окончательное, напротив: сочиняя вслух стихи, он одновременно воспринимал и принимал: в этом процессе даже самое повседневно-обыденное становится у Бога поэзией. То, что он с осуждением называл своей экзальтированностью, лучшее из этого, способное поэтически действовать внутри «кровавого насилия, называемого жизнью», – здесь слетело с него в не делающем различий порыве к земному, как к той божественной близости, что распростерта перед ним Богом в качестве отчизны. Да, здесь есть тот звук, который позднее, в «Элегиях», будет петь изнутри, восхваляя потустороннее, ангела, чуждого всему земному:

О Земля, ты любима, желанна!Безымянный, с тобой я, к тебе безраздельно!

Это было тем обретением поэтом родины в России, которое он четыре года спустя (10 августа 1904 года, из Рима) описывал так: «То, что Россия – моя родина, принадлежит к разряду тех великих и таинственных откровений, изнутри которых я живу. <…> В Париже я не приблизился к России сколько-нибудь заметным образом, и все же продолжаю думать, что даже здесь, в Риме, перед лицом античных вещей, я продолжаю готовиться ко всему русскому затем, чтобы возвратиться туда…»

Подобно тому, как русской набожности Рильке открылся еще со времен своих теоретических занятий, так сейчас он открывался русскости вторично, и это действовало на него подобно созерцанию воочию тех трудностей и задач, которые напоминали его собственные. Речь идет о ходе русской истории, о той особенности ее развития, что заключается в пребывании между противосилами; когда уже из одного только географического положения между Востоком и Западом возникли препоны явственному и стремительному движению вперед, ибо обремененность была двустороння и надеяться можно было лишь на то, чтобы компенсировать нехватку подвижности синтезом обоих начал. Он был неутомим в искусстве представлять это в образах, и чувствовалось, каким он при этом воспринимал себя: и в нем самом движение вовне претерпевало тот же ущерб за счет сверхбурно бьющей внутренней активности – надо было терпеть и быть терпимым, если уж ожидаешь от современности подготовки того будущего, которое однажды сможет стать выражением тебя самого, выражением чего-то совсем иного, нежели соперничающее стремление к власти. Он думал о себе, когда писал следующее (Обернойланд, 15 августа 1903): «Быть может, русский человек именно для того и позволил себе пройти мимо человеческой истории, чтобы однажды войти в гармонию вещей своим поющим сердцем. Он хочет только бытийствовать, сохраняя себя, словно скрипач в оркестре, которому еще не дана команда и он бережно держит свой инструмент, боясь, чтобы с ним чего-нибудь не случилось… И вот, все более наполняясь неуклонно растущей внутренней гармонией, я несу мое влечение к этой бескрайней, святой земле…»

Перейти на страницу:

Похожие книги