У Ириши точно кто рукой сдавил сердце. Такой молоденький - и уже без ноги!.. Она стояла спиной к другим кроватям и не видела, как на следующей койке полнолицая Сиклитинья, в качестве сестры милосердия, повязанная белым платочком, пухлыми, засученными нышё локтей руками кормила чем-то из ложки другого больного.
Это был плечистый мужчина с широким и, казалось, упрямым, как обух, лбом, с широкими костлявыми скулами, с круглыми, навыкате, мягкими глазами и смуглым лицом. Высокая, покрытая черными волосами грудь виднелась из-за расстегнувшейся белой рубашки, и там же, на смуглой груди, блестел образок на розовом гайтане. На столике, стоявшем у самой койки, лежали и искрились два беленьких крестика - два Георгия, по-видимому, ни разу не надеванные.
Когда Ириша обернулась вместе с прочими к этому больному, Сиклитинья как раз в этот момент подносила к его рту ложку с кашкой. Глаза больного точно брызнули светом, и сам он весь задрожал, поднимаясь на подушке и протягивая обе руки, которые обе... были отрезаны по локоть!.. Но несчастная девушка не заметила этого: она увидала лицо, голову, глаза - к, вскрикнув, задыхаясь, бросилась к койке.
- Ирина Владимировна!
- Константин...
Девушка увидела руки - не руки, а колодки... Несчастная припала к раненому, тот обхватил ее ужасными колодками, силясь обнять и прижать к себе... Ноги девушки подкосились, она сползала с койки все ниже и ниже - и грохнулась на пол... Голова раненого также завалилась на ту сторону койки, и колодки упали вдоль тела...
- Проклятие! - невольно вырвалось у Новикова. Мерзляков и Сиклитинья возились около бесчувственной Ириши.
- Се есть носопихательное вещество, изящного вкуса фруфта.
- Да ты, чертова перешница, разводы не разводи, а дай понюхать.
- Й сидит в ней бобок - веселит он глазок...
- Тьфу ты, дьявол!
- На-на! жри!
И Кузька Цицеро, в ополченском кафтане и с медным крестом на шапке, пощелкав указательным пальцем в крышку тавлинки, подал ее старому Пуду Пудычу.
- С бобком, дядя московской.
- И не жисть, братец ты мой, а масленица.
- Привезли это нам картошки - уж и ядреная же, братец ты мой.
- Только этот самый Фигнев и нарядись истопником, да, значит, к ему к самому во дворец, к Наполеону... Вот и стал у ево печки топить это, пу и топит кажин депь, а сам наровит, значит, тово, как бы, значит, самово злодея...
- Уж и пройдин же сын! а-ах!
Так от скуки болтали солдаты, вот уже сколько времени расположенные лагерем у Тарутина и от бездействия успевшие себе даже, как дети без игры, брюха поотрастить... "Не жисть, братец ты мой, а масленвца!"
Дурова с каждым днем тосковала все более и более, да и кругом была такая мертвая пустота, которую девушка особенно испытывала с того страшного момента, когда после бородинского погрома она на перевязочном пункте застала, как плачущий казак силился закрыть мертвые глаза Грекова мертвыми застывшими веками. Хотя девушка давно присмотрелась к смерти, однако последняя смерть как бы загасила в душе ее светоч жизни, илрак упал на прошедшее и на будущее. Какая смертная тоска! Какая пустота и в душе, и кругом! Бурцев с самого начала стоянки у Тарутина пил без просыпа и на глаза не показывался Дуровой. "Дениска ушел куда-то разбойничать", как выразился сам Бурцев о своем друге. Девушка стала какой-то раздражительной и из-за пустяков крупно повздорила со своим начальником, который прикрикнул было даже на нее, что прикажет ее расстрелять за несоблюдение субординации. Вся ее жизнь стала казаться ей ошибкой. Зачем она шла на смерть, зачем сама убивала? Часто, сидя одинокая у костра и обхватив руками больную ногу, она думала теперь обо всем этом. И, как это часто бывает с людьми в период рокового, поворотного, так сказать, жизненного раздумья, - все краски и рельефы ее жизни как-то передернулись, стали не на своих местах: геройство утратило свою яркость, и смерть, какова бы она ни была, явилась во всей своей мрачной наготе и безобразии. Вон какие славные, живые, беззаботные и добрые солдатики, когда они отдохнули, когда смерть не скачет по их рядам и не сгоняет с их лиц вот эти детские улыбки. А какие страшные и жалкие были они там, у флешей Багратиона под Бородином, у кирпичных сараев под Смоленском - именно жалкие и безумные какие-то. Так думалось ей теперь, и все ярче и ярче выступали перед ней контрасты жизни и смерти. Разве же можно винить Кутузова за то, что он не велел бросить под огонь ружей, под огненные брызги картечи вот эти простодушные лица, заливающиеся искренним смехом над тем, как Жучка, вертясь у костра, ловит свой собственный хвост, вероятно, кусаемый блохой? Разве отступление без боя от Москвы не великий подвиг человечности?.. "Я, - говорит, - отвечаю за разбитые горшки..." Да, он за все отвечает, но ведь потеря и погибель Москвы в сравнении с потерею десятков тысяч жизней - это, в самом деле, потеря разбитого горшка... Он прав, один он прав...
И девушка снова почувствовала страстную нежность к этому "старичку", который в самый опасный момент бородинской битвы сосал куриное крылышко.