Губы Дони разомкнулись, и Петр почувствовал их острую дрожь. Он отстранил от себя голову Дони и, захлебнувшись нутряным смехом, потряс Доню за плечи. Он чувствовал коленками тепло Дониных ног, они безвольно качались, льнули к его ногам, и вся она клонилась ему на грудь, тяжелая, желанная, своя.
Дверь заскрипела резко и неожиданно. Свет раскосил тьму сеней, и в карточке света метнулась большая тень головы.
— Мам! Иде ты? Мам!
Петр отстранился от Дони, шмыгнувшей в тьму угла, и деланно спокойно отозвался:
— Тут никакой мамы нет. Это ты, Васек?
Васька, не двигаясь, смотрел на него, и от его ожидающей фигуры веяло неверием, тяжелой подозрительностью. Петр протиснулся мимо него и, коснувшись плечом плеча Васьки, только теперь заметил, что мальчишка вырос, раздался в кости, и в голосе его звучали неребячьи нотки. «Черт возьми, он скоро с меня будет». И, вешая шинель, спросил, сглаживая тягостную неловкость:
— Какой же тебе год, Васек?
Тот отошел от двери и, не обернувшись в его сторону, хмуро ответил:
— Какой? Небось четырнадцатый.
Постель Петру стелила Доня. Она оттянула это дело до тех пор, пока не улеглись Корней с Верой на широкой, как тележный по́лок, кровати, переполненной ребятами, не залез на горячую лежанку старик, ожесточенно чесавшийся в злобе от недавней брани. Петр растерянно зевал, не зная, где и как ему придется провести эту ночь. Он уже прикидывал глазом по лавке, намереваясь растянуться на ней, завернувшись в шинель, когда Доня спросила его прерывистым шепотом:
— Со мной ляжешь или…?
Петр вытянулся, не закончив зевоты. Ему показалось, что весь дом притих, ловя греховные отголоски этого шепота.
Черт возьми, он никогда не думал об этом! Доня нужна ему, без нее нет Двориков, нет этого дома, — но должен ли он, как заправский муж, лечь с ней на одну кровать, лечь, не стесняясь окружающих, так же просто, как Корней приваливается к боку Веры, или по-прежнему нужно таиться, пробавляясь уворованными встречами?
Доня смотрела на него выжидающе. В глазах ее Петр видел и вопрос, и просьбу, и ласковое притяжение. Вот она опустила ресницы, они пушистыми змейками пролегли в голубой впадине, вздрогнули и тихо разомкнулись, пропустив обновленное сияние влажных глубин. Они говорили: «Я хочу этого, я прошу, я о том думала без тебя каждую ночь, муж мой». Он неуловимо покачал головой. В глазах Дони пробежали снопы искр, брови вздернулись кверху, и на переносице легли две жесткие морщинки. Теперь это значило: «Не соглашаешься? Я озлоблюсь, я замкнусь для тебя навсегда, я… я не знаю, что будет, но не пытай любовь мою, не рви сердца на части».
Петр украдкой нашел руку Дони и, не сводя глаз с ее лица, пожал трепещущие пальцы.
— Потом… после… не сейчас.
И тогда Доня отошла от него, занялась постелью. Видимо, она давно приготовила все к его приезду: пузатый, как кормленный боров, тюфяк, подушку и даже узкую полотняную простынь. Последнее Петра удивило и тронуло: простынь была незнакома дому Борзых; надо думать, что Доня, в желании принять его как следует, узнала от людей, что дорогому гостю надо готовить и эту принадлежность.
Она стелила ему на широкой семейной кровати, на которой некогда спали Марфа с Аринкой. Кровать стояла в одной из комнаток-чуланов с невыветрившимися запахами прежних жильцов. Доня хлопотала долго: взбивала тюфяк, перетряхивала полосатую попонку, топала мягкими котами домовито и уютно.
Моргнул и погас язычок лампы. Петр блаженно вытянулся во всю длину, закрывшись до глаз царапающей шерстистостью новой попонки. Тьма была неразличимо густа и полна звуками сапа; на стенах шуршали тараканьи полчища. В висках мерно стучала кровь, но сон не шел.
Доня пришла совсем неожиданно, когда Петр забылся, пришла неслышная, теплая, трогательная своим бесстыдством и простотой. И, коснувшись непослушными пальцами ее мягких плеч, Петр как-то стороной, без всякой видимой причины, подумал, что конец нелепой войны, дезертирство, братание имели какую-то зависимость от домашней уютной тьмы, покорной теплоты бабьего тела и от этих непередаваемых вздохов в самое ухо, в которых все — и дом, и мир, и чаяния миллионов серых людей.
Много раз просыпался и пробуждал далекое утро петух. Не один раз поднимались с постели старик, Корней и выходили за дверь. А Доня все жалась к плечу Петра и, мешая слезы со смехом, шептала в ухо:
— У всех хоть есть по ком го́риться, люди говорят друг с другом, а мне приходилось носить камень на сердце. Думаю, думаю, где он, как, нужна ли я ему, придется ли свидеться, и такая тоска нападет, впору удавиться или поехать самой вместе с солдатами… А потом письмо пришло — едешь, — опять мне забота. Наши брань подняли, пришлось брехать со всеми до хрипоты. Брешу, а сама думаю: с добром ли приедет-то, что скажет, сделает ли по-моему, чтоб могла я смело в глаза людям глядеть и не переносить насмешек? Ведь эти насмешки меня безо времени состарили. Аль я хуже всех? Аль урод я или дура отпетая, что всю жизнь мне воровать себе мужа? Плачу, плачу, накричусь досыта где-нибудь в уголку, да с тем и сойду…