— Будет? — Сальник вскинул на Матюху голубые поросячьи глазки и разгладил жесткую заросль усов. — Похвалил я тебя, а выходит зря, за напраслину. У тебя тоже шарик-то не круто работает. Чудак, раз иной он сроду проитария, где ж у него будет? Могет ли он в ногу с настоящим хозяином правдаться? Разве их всех содержишь? На них и всего нашего царства не хватит. Ты вот по скотинской линии понятием владеешь, а на другое дело у тебя ума нехватка окажется. А у нас сейчас так колесо пущено, что человеку три алтына цена, а его в большие дела пропихивают. Он там и ворочает! За что, вопрос является? Дело он бог знает, как понимает? Совсем обратно. Он — проитария, ему и первое место. Вот и идет все вверх дном, не разбери-поймешь. Не понимают того, что на проитариях шибко не поскачешь, у них, как в старину говаривали, спина востра, всю мягкость побьешь.

Он хитро оглядывал пастухов и гладил толстый, набухший к перетяжке ремешка живот. Глядя на его вросшую в плечи, голову, на волосатые крутые руки, Матюха вспомнил его ребят — нахрапистых, жадных до чужого, сейчас работавших где-то в Москве и присылавших Сальнику каждую почту тяжелые посылки.

Он встал и, не взглянув на иконы, начал одеваться. Сальник обрадованно прошелся по избе и ткнул Матюху в плечо:

— До того, чтоб дела удумать, надо голову иметь. Вот как, милок! Голову, тогда будет добро, добро…

Матюха резко отстранился от него и, заглядывая в темное дно шапки, глухо сказал:

— И еще жадность. Без нее богат не будешь.

Он помыкнулся было сказать Сальнику еще несколько обидных слов, сдержался: предстояло еще два раза у него обедать.

Домой он шел задворками. Вечер стремительно густел, приглушая вечерние голоса. В садах укладывалась зеленая мгла, крепко пахнущая нагретым листом, вишневым клеем и тишиной. Над врезанным в небо темным шпилем колокольни нерешительно помигивала зелеными ресницами первая звезда. От реки тянуло влагой, простором и соблазнами. Матюха глубоко вздохнул и сразу забыл про Сальника, почувствовал себя сильным, хмельным от хлебного кваса, довольным жизнью и готовым к встрече завтрашнего дня. Он распахнул поддевку, сдернул шапку, — свежесть тонко обняла горячую голову и зыбким ручейком сползла за воротник рубашки, пробежала по спине.

Из-за сараев наперерез ему вывернулась белая фигура, чуть не сбила его с ног и тихо охнула, когда он схватил ее за руку.

— Кто это? Пусти!

Матюха вгляделся в мутное лицо, угадал Саньку, и у него ослабли пальцы.

— Куда это несешься? Чуть с ног не сшибла.

Санька не отняла руки, топталась, и неловкость испуга согнал начисто обрывающийся смех. Матюха касался пальцем ее холодной руки, вертел на кулаке свою шапку и не знал, что еще сказать Саньке.

— Небось на улицу наряжаешься?

Санька засмеялась звонче и задорно выпалила Матюхе в лицо:

— Небось что! Не по-твоему дрыхнуть с вечера.

— Моя такая ваканция.

— А ты не поспи ночку, авось днем нагонишь свое.

— Ночку?

Матюха задержался в нерешительности, но Санька неожиданно отняла руку и, стремительно оглянувшись, шепнула:

— Идет ктой-то. Пусти, прицепился!

Она скрылась, как серое облачко. Матюха подождал с минуту и тяжело стронулся с места. Всю дорогу до избы перед ним стояла Санька, и как-то совсем не вязалось с ее обликом прозвище, данное ей «улицей», — Ледник.

Матюха вспомнил, как год тому назад судили в школе виновников Санькина прозвища — Тишку Садкова, Васька Ермохина и Иваныча. Это были отъявленные хулиганы, пьяницы, они разгоняли девок, били ребят и изводили все село грубыми проделками: затыкали трубы, спускали под гору водовозки, запирали двери на замок, потом отходили на дорогу и орали: «Пожар!» Запертые в доме начинали метаться, кричать, лезли в окна, пока выбежавшие из домов соседи не успокаивали их.

Санька попалась им во время их пьяного шествия из шинка. Сначала Тишка — кривоногий, черный, как жук, тащил ее «пострадать» с ним на крыльцо, она отбивалась от него, порывалась кричать, тогда пьяная компания решила «проучить» упрямую девку. Они повалили ее, подняли подол и набили ей между ног снега. Потерявшую голос Саньку отбили выскочившие из сенец бабы. Хулиганам дали по два года условно, а Санька получила прозвище Ледник.

Матюха недоволен был судом, ему было жаль Саньку, и он долго думал над тем, почему обидели именно ее, а не другую девку? Отец Саньки, тихий, общипанный, по прозвищу Горюн, забитый нищетой и бесхлебицей, все равно не заступился бы за дочь, не полез бы драться, потому хулиганы действовали наверняка. На суде Горюн беспомощно лез к красному столу и плаксиво повторял на разные лады:

— Ведь это что ж такое, мои матушки? В Ермании того нету. Уж на что некрещеный народ, а у них того нету, глаза лопни, нету!

Над ним смеялись, судья просил его отойти от стола, тогда он лез к мужикам, тыкался растаращенными пальцами и твердил:

— Сейчас умереть, в Ермании того нету. Охаить девку так, мои матушки…

«Таких людей всякий обидит», — думал Матюха, и в нем закипало необъяснимое зло.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже