— Я не об дележке именно, а об вас, что трудно вам. А при таком разе, как я говорю, вот именно, сколько б у вас времени было свободного.
Получалось ли у него так проникновенно или бабы сжалились над его отчаянным видом, только они вздохнули, а Фекла безнадежно махнула костлявой рукой:
— Нам свободу даст глухая полночь только, да вот тут посидишь часок. Милый, не одно оно дело корова-то. Не корову доить, так опричь делов сто, только поспевай повертывайся.
Матюха обрадованно откашлялся: начало было положено. Дальше он тронулся смелее:
— И те дела также по боку.
— Да как же это?
Матюхе стало весело. Бабы глядели на него выжидательно, в их взглядах вместо недавнего сожаления мелькнуло проснувшееся любопытство. Он поднялся на ноги и шагнул к бабьему кругу.
— Очень просто. К примеру, хлебы, чугуны, — все это можно уничтожить. Сделали б на все село одну печь, пекли бы там хлебы, варили на всех обед, — тогда вам и делать нечего. А скотину! Вот я же пасу, а могли бы также подладить людей и в одной закуте кормить. Одну закуту, понимаете? А хлеб каждый день свеженький…
Смех баб был дружный и долгий. Матюха недоуменно вертел головой, стараясь найти причину веселья, и наконец рассмеялся сам.
Фекла, вытирая углом платка слезы, с легкой укоризной помахала головой.
— Вот что значит — мамушки-то родной не было у тебя. На пустяках, дитятко, голову последнюю сломаешь.
Бабы ушли веселые, довольные беседой. Матюха до выгона коров на кормежку лежал у ветелки и думал. Ясно было, что бабы не совсем его поняли, надо говорить им по-другому, но что говорить об этом следовало, в этом убеждал его самый характер бабьего смеха — добродушно-ласковый, говоривший о неосознанном еще сочувствии.
На другой день вместе с бабами задержалась и Санька. Матюха не решался глянуть на нее, но все время чувствовал ее близость, и от волнения на лбу у него выступила испарина. На этот раз Феклы не было, преобладали молодухи, и одна из них, быстроглазая Наташка Гусева, с наскоком спросила:
— Что это ты вчера бабам тут, Мотя, растабаривал? Нам расскажи.
Оттого ли, что теперь его слушала Санька, или потому, что кругом были молодые, веселые лица, Матюха говорил складно и убедительно. Он повторил дословно вчерашний разговор и в конце добавил:
— От такой работы всякая сломается. И веку своего не увидит. Ну, старухам так-сяк. Они век отжили, а вот молодым думать надо. Весь век в колготе, в суете. Чего хорошего увидят они на свете белом? Я б на месте баб ливарюцию устроил…
Наташка перескакивала от одной кучки к другой, пересмеивалась и подмаргивала Матюхе:
— А мы возьмем да и устроим, Мотя. Где наше не пропадало! Тебя за своего передового поставим. Игуменом. А?
Перед тем как уходить, Наташка тишком ущипнула Матюху и, толкаясь мягкой грудью в плечо, шепнула:
— Небось поиграть тебе охота? Эх ты, залётка!
Стыдный намек Наташки отравил Матюхе остаток дня. Он лениво ходил за стадом, в ногах держалась вялость, от думы сохли губы, и временами нечем было дышать. Все время в глазах стояла Санька, идущая в бабьем хвосте с дойником в левой руке, странно перекосившаяся набок.
Беседы с бабами продолжались в каждое стойло. Матюха постепенно овладевал словами, они получали убедительность, бабы слушали его уж без прежних усмешек, и сам он удивлялся складности своих речей.
— Ты у нас скоро будешь бабий коновод, — шутила Фекла. — Да и то сказать, надо и об нас кому-нибудь подумать. Сами мы, как бутылки пустые, лопаемся от натуги, а ума в нас все нету. А если б по-твоему вышло, то куда же лучше, только разве это мыслимо? Поговоришь, и то уж хорошо.
От баб Матюха узнал, что в селе начали сбивать колхоз. Улегшиеся с зимы ссоры и злоба возгорелись с новой силой, все кляли бедноту, власть и больше всего Федота:
— Чего ему, бухряку, надо? Вроде злой дух его кусает. Не то, так то. Всю революцию народ путает, все не по его делается. А теперь коллектив. «Всех, говорит, на одну борозду сгоню!» Кабы ему не нагнали коку с соком!
Бабы единодушно ругали зачинателей колхоза и уверенно говорили:
— Да разве это мыслимо, чтобы всех в кучу согнать? Никогда это довеку не будет.
— А может, будет?
Матюха подзадоривал наиболее рьяных домовитых хозяев, посмеивался, глядя, как они вскидывались и широко раздирали испитые заботами рты.
— Будет на втором пришествии! Такие, как ты, может, и пойдут, вам все равно делать нечего, а настоящему хозяину этот колхоз — во! — Они черкали пальцем по горлу и степенно отплевывались.
Через несколько дней стойло опять перешло к Дону, и обедать Матюхе выпало у Федота.
Стол от мух перенесли в сенцы. Пока пастухи ели, Федот в другом углу сенец тесал для граблей зубья. Он с силой строгал ножом дубовые чурки, и с каждым мельканием ножа на голове его тряслись потные волосы. В течение всего обеда Федот молчал, а когда Матюха, прочищая зубы соломинкой, вынул кисет, он взглянул на пастуха волглыми большими глазами и улыбнулся:
— Слыхал я… Верно, что ты баб агитируешь? А, признавайся!
Матюха смущенно опустил глаза.
— Куда там! Так, балясы одни.
Но Федот решительно поставил крюк к уголку и подошел к Матюхе: