Мамино пророчество – растете гнилушками – в части стихийного отрицания мною мемориальной бауманианы сбылось. Под не очень трезвую руку я однажды свинтил у большого памятника Бауману один из четырех гранитных шаров. Шар был очень тяжел, и я покатил его по Елоховскому проезду вниз, чтобы поймать такси там, где Ново-Рязанская впадает в Спартаковскую. Он долго потом лежал у нас на балконе, вызывая у мамы тяжелые предчувствия самого широкого спектра – от сугубо хозяйственных: «Имей в виду, балкон уже пошел трещинами, скоро рухнет», – до ожидания прямых репрессий: «Достукаешься, что нас всех упекут в кутузку!..»
Так или иначе из всех скульптур в саду мне нравился только олень. Когда в седьмом классе мне подарили фотоаппарат, первый, о ком я подумал, что вот кого надо будет снять, был старый друг, садбауманский олень. Может быть, это не покажется интересным, но идею подарить мне фотоаппарат я сам выпестовал в родительском сознании. Не все дети владеют этим искусством, и тут мои советы могли бы пригодиться юным вымогателям. Но об этом – в другой раз.
Конечно, рассказчик поневоле преувеличивает рассудочное начало в своем герое, то есть приписывает далекому себе слишком большую разумность. Все это действительно было чувствуемо, но не так. Где-то на самом краешке сознания отражались первые впечатления бытия в мягкой, еще почти бессознательной форме. И бюст Баумана, и слово бюст, и женская грудь, облаченная в бюстгальтер, и садово-парковая скульптура, на которую почему-то стыдно было смотреть, скорее переживались, чем осознавались. Все было чувствуемо, но в виде легких, как облачка, настроений, которые скользили по поверхности сознания, уплывая и сваливаясь за его горизонт.
Сильнейшие первые впечатления – запахи. Но разве я могу объяснить, почему или за что мне так нравились запахи бензина, горячей асфальтовой массы, табака и табачного дыма, дешевого одеколона в парикмахерской и бриолина, густые солдатские запахи и даже запах водки, если он был не очень сильный, почему предпраздничные запахи пирогов и ванили так волшебно окрашивали все окружающее, рождая звенящее в душе счастье? Один только запах мандаринов, прочно соединенный с распускающимся в комнатном тепле запахом морозной еловой хвои и почти неотделимый от волшебной тайны новогодья, чего стоил? Разве тут виноваты были только сами запахи, а не те бессознательные надежды и ожидания, не то свежее, детское, первоначальное доверие к миру, которое испытывает, наверно, каждый вступающий в жизнь? Разве не детская доверчивость, все приемлющая с наивной симпатией, в том виновата? Ну-ка, повернись! Так вот как ты пахнешь, мир? Разве можно сейчас услышать эти запахи точно такими, какими они слышались тогда, вместе с навороченными на них фантазиями, предчувствиями щемяще счастливого будущего и, главное, полного и блаженного доверия к нему? Тут уж куришь ты или недавно бросил, все одно – никогда уж не иметь тебе того тонко различающего, чуткого носа, той детски нежной, все обнимающей и все покрывающей, ничем еще не изгаженной души…
Здесь, в гроте за покуда безгрешно чистыми столиками, которые вечером покроются винными и пивными лужицами, пеплом и окурками, мы с Витей и занимались. У него был дисциплинированный ум и отличная память. Вообще у него много чего было. Прекрасный, очень свой почерк, которому я втайне немного подражал.
Витя сразу же пресек все мои попытки халтурить, объяснив мне систему занятий. Каждый штудирует свой билет в одиночку, затем мы спрашиваем друг друга по книге. Дней примерно через пять у меня заметно прибавилось в голове, и страх перед экзаменом стал отступать.
Мы успели выучить по двадцать два билета, и высшая справедливость оказалась в том, что на экзамене я вытащил третий билет. Третий! А первые выученные билеты, первый десяток, которые готовились еще не второпях, мы знали просто железно. Я ни одной минуты не подумал: что вот, напрасно я учил остальные девятнадцать. Ведь экзамен прошел и кончился, а знание русского языка осталось со мной навсегда. К тому же в процессе подготовки я впервые, как мне показалось, достал почти до самого дна книжной премудрости. Помню, я поставил себе непременно, уже не для отметки, а чтобы донырнуть до того самого дна, – обязательно добить оставшиеся три билета. Неопытность во всем. Надо же было поставить себе конкретный срок. Думалось так вообще: как-нибудь, летом, в свободную минутку. Ну, и конечно. Выучил я этот материал только при подготовке к экзаменам за восьмой класс.