Опять я не был согласен с мамой. Как раз этот ядовитый тон был очень хорош! Он нравился именно тем, что такого оттенка природа не вырабатывает. Это уже была находка, маленькое открытие художника. Портрет в целом, чего, видно, маме с ее несколько архаическим вкусом было не дано понять, был очень современным, я это просто печенкой чувствовал. Когда это остро современное где-нибудь проявлялось, не важно в чем – в новой форме газетного киоска со стеклянными, слегка скошенными стенками или в виде нового логотипа театра Маяковского – с изумительно современным графическим портретом поэта, – я приходил в восторг. Это же был еще один удар по старью!..
– Не знаю. Странно, что ты спрашиваешь. Ведь, насколько я понимаю, это не имеет отношения к искусству? – сказала мама с почти незаметным оттенком пренебрежения.
– А я по специальности как раз прикладник, – сказал он.
«Прикладник, прикладник, – подумал я, – что это еще за такое?»
Я заметил, что Володя с мамой немного важничали вокруг этих двух рисунков, и только папа некритично и нетрезво сиял.
– Я думаю, мой маленький журнал, – папа посмотрел на Володю и поправился, – наш маленький журнал будет для господина Зингера большой неприятностью. А? А? Вы слышали этого бесподобного юмора? – захохотал папа, словно изумленный способности слов самостоятельно образовывать неожиданные даже для говорящего смыслы. – Нет, ха-ха-ха, – задыхался от смеха папа, – журнал маленький, ха-ха-ха, а неприятность от него большая. – Затем, вытирая глаза, из которых еще не ушел смех, заметил: – Если бы не война, я бы уже давно имел собственное дело, – папа как бы в недоумении, почему у него еще до сих пор нет своего дела, высоко поднял брови. Это был обычный папин стандарт.
Мамин ответ, не менее предсказуемый, не замедлил:
– Слушать противно твои мелкобуржуазные бредни!
Я давно заметил, что в обязательных препирательствах папы с мамой было что-то от игры в пинг-понг. Папа подает идеологически крученую подачу – мама отбивает, раскручивая (разоблачая) содержащуюся в ней порчу. Нейтрализация идеологического яда, пролитого в присутствии детей.
– Румочку хочешь? – спросил папа Володю. Интересно, что свое «хочешь» папа всегда словно выпевал на какой-то очень сложный восточный мотив.
Когда-то мне хотелось, чтобы папа говорил как все москвичи, не выделялся. Время шло, и свое «хочешь?» папа напевал на все более простые мотивы, пока не стал говорить почти как все. Что-то пусть не самое важное, но очень своеобразное и симпатичное ушло из жизни, и оказалось, что эта скромная краска ничем другим не заменима, а на ее месте образовалась маленькая пустота. Нет, слава Богу, пока еще сильна пестрота и разнообразие, еще многими оттенками красок и неповторимых звуков играет восточный базар жизни, но уже то там, то здесь образуются эти маленькие прорехи и ничем не заполняемые пустоты и трещинки. Приезжающий в Москву уже через год упорной работы над своей речью изгоняет из нее все неповторимые ароматы своей малой родины. Речь упрощается, усредняется, приезжий теряет свое неповторимое лицо, и попробуй не потеряй его, тотчас серая посредственность завопит: «Он оскорбляет наше демократическое право чувствовать себя сельдями из одной бочки! Он слишком ярок, слишком выпирает. Рядом с ним мы какие-то жалкие и ощипанные».
Не терпит посредственность ничего своеобразного и переделывает мир на свой серый аршин. Права человека, священное право быть серым…
– Вы же знаете, Михал Ефимыч, у меня язва, – мягко отнекивался Володя.
– Иногда немножко можно и при язве, – сказал папа, сильно соблазняя Володю всем возможным обаянием. В лице появилась сложна я гримаса приязни и сочувствия. Глаза сияли особенной лаской, но ум в глазах, как говаривала мама – тонкий ценитель актерской школы Малого театра, – был напускной.
– Много нельзя, – ложно соглашался папа, – ожога будет, но румочку можно. Нет, – папа сделал лицом выражение, что ему очень противно. – Была бы это дрянь – я бы не стал спорить. Зое! – позвал папа, повернувшись в сторону, где, по его предположению, должна была находиться, но не находилась мама.
Это было самое обычное папино. Когда оба родителя были дома, то и дело раздавались его призывы: «Зое! Ты не видела шпульку?» Или: «Зое! Ты не встречала, вот здесь лежала, тесьму?» Или: «Зое! Где тот кусочек газеты, который я утром принес из уборной?» Предполагаю, что это была какая-то нерушимая норма его прошлого кишиневского быта.
– Подумать только! – продолжал папа, вглядываясь в этикетку на бутылке и словно пытаясь в ней вычитать ответ на свое недоумение. – Он не хочет этого бесподобного коньяка! Это же молдавский коньяк «Дойна», – сказал папа Володе, сильно подчеркнув голосом слово «молдавский», притом чуть ли не в значении – «еврейский». – Э-э-эх, – укоризненно сказал папа и покачал Володе головой, как неразумному. – Я думал, ты хоть капельку аид.
– Ну, не агой же, – улыбнувшись сказал Володя. – В другой раз, Михал Ефимыч, обязательно! – Он с достоинством удалился.