Бог. Он как мать, чей ребенок, решив сбежать из дома, кладет ланч в бумажный мешочек и вещи в рюкзачок и затем уходит, чтобы никогда не вернуться; ребенок забирается так далеко, как никогда раньше, на самые границы земель, таких огромных и далеких, что не может понять их; он уже забыл, почему был таким печальным, злым, возмущенным или раздраженным, и помнит, что мать осталась дома; и он поворачивает, идет назад и находит мать в кухне; и она лишь улыбается ему, снимает шляпу с его головы и говорит ему умыться, даже не подозревая, что он вообще уходил, уходил так надолго.
«Мы, — говорил доктор Понс (мальчик, которому он говорил, думал, что тот имеет в виду
Так вот. Крафт и сегодня мог продекламировать этот катехизис, хотя только на кратчайшие мгновения (вдыхая запах дымящегося угля или чувствуя под ногами тлеющие на льду угли) мог почувствовать драму, о которой рассказал ему доктор Понс, и безграничную тьму, в которой, как представлял себе мальчик, все это происходило.
Мать называла это Знанием, но, став старше, он решил, что это не столько Знание, сколько Знание Лучше, типа всеобщего Я-вам-говорил, которое ничем не удивишь. К человеческой сентиментальности она относилась насмешливо и цинично, хотя насмехалась не над человеческими претензиями, а над смирением: человек верит в доброту жизни и дарителя жизни, человек пресмыкается перед презренной и фальшивой природой. Ма всегда действовала так, как будто существовала какая-то метафизическая гарантия, что предмет является таким или действует так, как определяет его имя: если клей не желал в достаточной мере соединять два предмета, она воспринимала это не как знак, что клей и предметы не подходят друг другу или что погода сегодня сырая; нет, она (со смесью отвращения и торжества) видела в этом знак, что вселенная в очередной раз не выполнила своих обещаний, в очередной раз доказывая, что она не то, чем хочет казаться. Мать — туристка в дрянной туристской каюте — хотела только примириться с неудобствами на время краткого отпуска, а погода стала сырой.
«Сынок, — написала она ему в год окончания Второй мировой войны. — Все это время я читаю о новой бомбе Эйнштейна, сделанной из атомов. Они пишут, что на наши плечи легла ужасная ответственность: ведь мы можем неправильно использовать эту силу и взорвать мир. Дескать, из-за этого мы должны научиться контролировать себя. Как будто эта бомба — вина людей, хотя это не так. Конечно виноваты атомы. Это как взрывающаяся перед лицом сигара с сюрпризом[311] или как моя дешевая японская шкатулка для драгоценностей, которая каждый раз защемляла мне палец, когда я открывала ее».
Она не больше доверяла науке с ее открытиями о мире, чем человеку, упавшему в колодец и, тем самым, открывшему его. Она считала, что наука должна обеспечить нас путеводителем по безопасному посещению природы, путеводителем, который никогда не будет полным: всегда можно ждать гадких сюрпризов. Безусловно, ма ничего не понимала в физике и допускала, что правила могут внезапно немного измениться и вода в любое время может потечь вверх по склону холма. Он помнил, как незадолго до смерти она где-то увидела доску в псевдодеревенском стиле, на которой смешными буквами был вырезан закон Мерфи: «
Каким-то образом вопреки ей он вырос оптимистом, ожидающим и даже предполагающим, что жизнь припасла для него самое лучшее или по крайней мере честную сделку. Он помнил, как однажды лежал на вершине холма, глядя сверху на город, расколотый оживленной рекой, чье далекое русло вырывалось из города и, покрытое осенним туманом, вилось к бледным воображаемым холмам: в тот день он впервые понял, что любит мир, любит свои ощущения от него, его погоду, виды и вкусы. От своего открытия он почувствовал глубокое удовольствие и тогда еще не знал, что осознание удовольствия от вещей является началом отделения от них. Удовольствие можно уменьшить, но отделение, однажды произошедшее, не излечить никогда.
Сейчас он не очень-то оптимист, ну, может быть, умеренный. И за окнами его дома опять осень, дома, из которого он не часто осмеливается высунуть нос.