Некоторые гости ещё носили форменные кители, но большинство — в гражданском. Эйзену, как триумфатору (пусть и не единственному, а одному из нескольких), полагалось явиться при параде. И он явился — с макушки до пят наряженный в привезённое когда-то из Америки (с той поры раздобрел основательно, однако Мама́ умела расшивать вещи). Даже не надеялся, что “текстильную дипломатию” поймут-оценят, и изобрёл каламбур, связующий его костюм (Made in California) с плёнкой Kodak. Но использовать заготовку не вышло: Эйзена избегали.
Едва поздоровавшись, и народные, и заслуженные, и орденоносцы, и пока ещё нет — все юлили, и пятились, и прятались друг за друга, незаметно отступая от режиссёра, чтобы вскоре оказаться на безопасном отдалении. В большом зале, украшенном пальмами и цветами, Эйзен почувствовал себя антимагнитом — люди отталкивались от него мгновенно, не умея одолеть невидимое силовое поле. Вокруг образовалась и не исчезала пустота — даже отшагав на другой конец помещения или устремившись в гущу толпы, через пару мгновений он снова обнаруживал вокруг себя “санитарную зону”.
Неужто из-за Фильма? Вот уже полтора года как Эйзен жил в Москве, и жил одним только “Иваном”: доснимая, доозвучивая, дописывая — доживая. И сегодня, аккурат в день триумфа первой серии, собрал-таки финально вторую и отправил в Кремль, на суд Жданова и Сталина. Возможно, они уже посмотрели. И возможно, кто-то на празднике уже знал результат? Никакого иного, кроме разрешения к прокату, быть не могло (так твердил себе последние много месяцев). Фильм получился “звериный” абсолютно, однако зверская суть персонажей обличала исключительно пороки безграничной власти. Сам же Иван вышел героем антично трагическим, великим в делах и несчастным в жизни, ибо счастье при монархическом строе невозможно — в полном соответствии с доктринами Ленина, Маркса и Энгельса. Так почему же от Эйзена воротят нос как от прокажённого?
Сердце вздрогнуло крупно и тяжело — аккурат под лацканом, где красовались одна рядом с другой две похожие медальки с высочайшим профилем (можно было из эстетства носить всего одну, последнюю, но решил нацепить обе — не из тщеславия, а в суеверной надежде так помочь свежей серии пройти экзамен). Последние месяцы сердце волновалось часто, скучая по Алма-Ате, но Эйзен просил его о единственном: дать закончить Фильм. То худо-бедно слушалось — до сегодняшнего вечера.
Потирая утешительно грудь, Эйзен вышел из зала — там как раз начались речи-здравницы, но свежеиспечённого лауреата Эйзенштейна никто не окликнул и не остановил. Решил посидеть в гардеробе — подождать Жданова и узнать обо всём из первых уст: патрон Фильма не мог пропустить торжество своего “крестника” и обещался заехать.
Ждать пришлось недолго, час или два. Всё это время Эйзен сидел на скамеечке, спрятав ладони меж колен и слушая доносящиеся сверху тосты и музыку. Слова ораторов было не разобрать, но по интонации — то пафосной, то всего лишь умеренно радостной — можно было понять, тостуется ли нечто воистину великое (Родина, Победа, Вождь) или не очень (очередной награждённый).
Будущий глава Управления пропаганды и агитации ворвался в Дом кино стремительно, как на поле битвы. Едва взглянув на Эйзена — тот вскочил суетливо и кинулся было навстречу, — он бросил пальто гардеробщице и ринулся вверх по лестнице, крытой алым ковром. Растерянный Эйзен затрусил следом. Зазвякали друг о друга медальки на калифорнийском пиджачке.
Патрон заметил протеже, в этом сомнений не было, но остановиться для привета не пожелал.
— Товарищ Жданов!
И обернуться — не пожелал также.
Ковёр морщил на сгибах, и носки ботинок цеплялись за каждую ступень — Эйзен многажды чуть не упал, отстал от здоровяка-шефа и влетел, запыхавшись, обратно на праздник, когда гость уже пожимал руки собранию. Пробиться сквозь кольцо желающих было невозможно — оставалось только — снова ждать.
И он ждал, на этот раз прячась за колоннами и медленно перемещаясь с одного конца зала в другой вслед за шефом, не тенью, но мелким спутником большой планеты — на большом, но постоянном расстоянии.
Высокий гость шутил, хохотал, говорил тосты, улыбался камерам — быстро и деловито, верно, опаздывая на следующий банкет, — чтобы очень скоро уже совершить полный круг и выскользнуть вон. О режиссёре, очевидно, не справлялся, глазами его не искал.
Эйзен — следом. И снова ковёр мешал, подставляя подножки, а временами даже и покачиваясь под ногами. Пришлось цепляться за перила и спускаться боком, по-стариковски, по одному перемещая отяжелевшие внезапно ботинки. Сердце прыгало на каждом шаге — словно мячом по этим же ступеням.
— Товарищ Жданов!
Но тот уже ссыпался бодро вниз, растворился в полумраке холла и исчез. Спрятался за угол? Выскочил на улицу?
Хлопнула дверь — где-то рядом, у гардероба. Уборная!
Эйзен зашаркал к туалету, отчего-то разучившись отрывать подошвы от пола. Подмётки тёрлись о гранит громко, будто шурша по рассыпчатой гальке, — шорох обуви о камень заглушил оставшуюся позади музыку праздника.
— Товарищ Жданов!