Знал, что через считаные секунды из кондитерской Вольфа и Беранже, что на Невском, выскочит официант с подносом в руках и пропуском первой категории на лацкане пиджачка. Ввинтится в толпу с воплем “Кофе для режиссёра!” Просочится сквозь все кордоны и заграждения, преодолеет все двери и ступени, чтобы, запыхавшись, красным от бега, выпорхнуть на крыше рядом с заказчиком и поставить на скользкую жесть драгоценную ношу — кофейник, плотно обёрнутый полотенцем и оттого ещё горячий. Конечно, можно было заказывать напитки из рестораций поближе, но Эйзену нравился именно вольфовский кофе.

Тиссэ оказался меньшим привередой, невзирая на франтоватый вид и благородные манеры, — употреблял кофеин во всех видах, даже бурду из соседней пышечной. И спать на съёмках приспособился гораздо лучше остальных: в любую свободную минуту укладывался поверх найденной где-то старой двери без петель, которую везде таскал с собой. Устраивался прямо на мостовой, на крыше или на мозаичном полу в царских палатах, клал под голову чемоданчик с линзами и падал в сон. Штатив с камерой помещал рядом и обнимал, как женщину. Вокруг ходили люди, едва не задевая спящего ботинками, громко говорили, смеялись — не замечал.

— Навыки беспризорного детства? — подначивал друга Эйзен.

— Военной юности, — всерьёз отвечал тот.

Правый глаз его обрамлял аккуратный синяк — от беспрестанного контакта с окуляром.

Умению Тиса спать “по крошке” завидовал Гриша. У этого от бессоницы глаза вот уже который день были красные, а некогда румяные щёки ввалились и облепили скулы. Подбадривал себя не кофеином (никак не мог приучить себя к горькой и обжигающей нёбо жидкости, хотя старался усердно вот уже несколько лет), а мотоциклом. Каждому из железной пятёрки ассистентов — Грише, Штрауху и остальным — выдали по мотоциклу, изумительно тарахтящему при езде и оглушительно ревущему на поворотах, с фарой, как звезда, и пронзительным гудком, — чтобы рассекать пространства Дворцовой по поручениям шефа. Едва кудрявая Гришина голова начинала клониться на грудь, вскакивал на мотоцикл и мчался по съёмочной площадке — проветриться и снова воспрянуть.

Горели на работе все. Верили: невыполнимых задач не бывает. И массовка, и зрители, и даже повар полевой кухни (её пристроили в одном из уголков Дворцовой для кормления съёмочной группы без отрыва от производства) — все знали: фильму — быть.

Журналисты строчили восторженные репортажи со съёмок, некоторые даже в стихах:

По тёмным кварталам бродил я вчераИ видел атаку ночного дворца,И грохот команды, и пули гуденье.Под серой шинелью летели сердца,На площади двигались тени……Их Эйзенштейн вызвал и воскресил:Вставай и снимайся, История![2]

Сомневался в успехе единственный человек — сам Эйзен. Глядел орлом, рявкал генералом, за что немедленно получил прозвище Главковерх, но внутри иногда холодел от подлого “а получится ли?”. Прятал эти сомнения как умел. Чем противнее сосало внутри, тем громче кричал (“Штурмуем энергичнее, товарищи, а не бежим трусцой по пляжу!”), тем ядрёнее шутил (“Осветители, почему в кадре чёрный хер вместо Александрийского столпа?!”), жёстче требовал в трубку — больше электричества, больше статистов! — резче песочил ассистентов и ругался. Бесконечно швырял и швырял на чашу весов новые расходы, новые идеи, новые наброски сценария.

На другой чаше лежало ещё не созданное: фильм-апогей, фильм-вершина — десятилетия советской власти и (что кратно важнее) его, Эйзенштейна, творческого пути. Ему было уже двадцать девять — самая пора переходить из начинающих гениев прямиком в состоявшиеся.

■ На первую встречу с режиссёром будущий Ульянов-Ленин явился слегка подшофе. Дорога от Новороссийска была длинная, и вызванный молнией в Ленинград начинающий артист уже успел отметить своё назначение на роль, пусть и несколько преждевременно. В том, что оно состоится, механик буксира-толкача Никандров не сомневался.

Он так походил на вождя мирового пролетариата, что пионеры на улицах отдавали ему честь, а старушки крестились вслед. Портовое управление который год мечтало повесить его фотографию на позорную доску за дебоширство, но так и не решилось. Никандров носил бороду, как у Ильича, и (в свободное от работы время) костюм-тройку, как у Ильича. Выписанную из столичного универмага суконную кепку — конечно же, как у Ильича, — носил и на работе тоже.

— Здравствуйте, товар-р-рищи! — произнёс он слегка картаво и вполне вальяжно, ввалившись в холл “Европейской”, где обычно проходили летучки съёмочной группы.

Сидевший во главе собрания Эйзен вскинул глаза и вместо приветствия рассмеялся.

— Ещё! — потребовал немедленно.

— Здравствуйте, товар-рищи! — гость не заставил просить дважды.

Для убедительности заложил руку за жилетку и повернулся к режиссёру уже другим боком.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже