Упала ему на грудь, огромную, крепкую, пахнущую молодым здоровым телом, но спрятаться в объятиях не вышло: Гришины руки были мягки, словно из соломы, — не обняли, а безвольно легли ей на плечи. Он не мог утешить, а сам искал утешения.

— Что с ним? — спросила отдыхиваясь.

Глаза у Гриши — растерянные, как у ребёнка-малолетки. Полные слёз.

— Какая-то историческая слепота, — недоуменно трясёт головой.

— Истерическая, товарищ Александров, — поправляют рядом. — Психогенного свойства.

Лёля высвобождается (не без сожаления) из слабых Гришиных объятий и замечает второго человека — судя по всему, доктора. И ещё людей — Штрауха, нескольких девиц вспомогательного вида. Все толпятся у тяжёлой дубовой двери, на которой вместо номера золотом выведена единственная литера: “А”. Рядом в беспорядке сдвинуты столики и кресла, по ним раскидана верхняя одежда и саквояжи с красным крестом. На бронзовой нимфе у входа в номер красуется чей-то белый халат.

— Никакой патологии глаз не наблюдается, — продолжает доктор. — Все функции и рефлексы сохранены. Пациент утверждает, что ничего не видит, и у нас нет оснований ему не доверять. Но поверьте, физиологически его зрение в норме.

— Это излечимо?

— Истерика не требует лечения, а только душевного покоя и приятных эмоций. Абсолютная темнота и абсолютная безмятежность — вот и весь рецепт. В качестве плацебо я выписал бром.

— Когда он прозреет?

— Через день, — пожимает плечами медик. — Или через неделю. Или месяц, или несколько месяцев…

— Через месяц у нас премьера, — вставляет Александров.

— Тогда сбегайте в аптеку за углом и купите товарищу Эйзенштейну годовой запас радости. Давать трижды в день, доза не ограничена.

— Не надо в аптеку, — говорит Лёля. — Бегите лучше на Чистые пруды, Гриша, и найдите Серёжин альбом с вырезками. Переройте всю квартиру, без альбома не возвращайтесь. А я пойду к нему.

— Он запретил входить. — Доктор усаживается в одно из кресел и жестом приглашает Лёлю опуститься в соседнее. — Всех выгнал: меня, других профессоров, даже каких-то начальников из Кинокомитета.

Но Лёля не замечает приглашения: поняв, что от медика ничего не зависит, она перестала на него смотреть и, кажется, даже слышать.

— Обещал сигануть в окно, если кто-то посмеет.

Лёля приглаживает растрепавшиеся волосы и берётся за дверную ручку.

— Подождите. — Доктор чиркает спичкой и зажигает стоящую на журнальном столике керосиновую лампу, вспыхнувший огонёк прикручивает до крошечного. — Возьмите с собой. Портьеры не раздвигать. Электричество не включать. Если разбуянится — кричите.

Не удостаивая говорящего даже взглядом, Лёля забирает лампу и толкает увесистую дверь. Дубовая твердь распахивается в темноту — столь густую, что половина полотна растворяется в ней вместе с золочёной ручкой и литерой “А”. Лёля шагает в эту ночь и через мгновение оказывается в абсолютной тьме — дверь за ней прикрывает заботливый доктор.

— Это я, Рорик, — говорит Лёля в черноту. — Я приехала.

Чернота молчит. Где-то далеко снаружи, по ту сторону портьер, звенит московский полдень: треньканье трамваев, гудки авто, цокот извозчицких кобыл по мостовой. Ни единый солнечный луч не пробивается сквозь ткань — Лёля не видит даже зашторенных окон.

Керосиновый огонёк слабёхонек, едва подсвечивает. Но глаза постепенно привыкают к сумраку, и скоро Лёля уже угадывает ближние предметы. Осторожно огибая едва проступающую из темноты мебель, она идёт по номеру в поисках его обитателя.

В креслах-бержар, на высоких ампирных стульях, за лакированным столом — никого. В постели с резной спинкой и горой подушек — никого. И в шифоньере с зеркальными дверцами. И за гранитной колонной у стены. И на кушетке-рекамье, и под ней, и под кроватью, и под всеми подушками-перинами, и под столами-стульями, и в углах, и складках портьер — никого.

— Ты же знаешь, я всё равно тебя найду.

Дверца в ванную комнату — золотые листья по белому дереву. За дверцей в мерцающем свете керосиновой лампы — всё то же обилие золотого и белого, словно сокровенная комната эта — наиторжественное место обиталища. Светлый мрамор, сияющая эмаль, зеркала в пышных рамах — Лёля видит в них своё отражение, усталое с дороги и сильно подурневшее от последних тревог.

— Хватит играть! Слышишь меня?

Нет ответа. И никого нет — ни на белейшем троне унитаза, ни на соседнем троне биде. Огромное ложе ванны пусто и сухо, лишь топорщатся в нём балдахинные занавески, что берут начало где-то под потолком.

Лёля раздёргивает смятую ткань. За многими слоями шёлка, утяжелённого расшитыми звёздами, обнаруживает скукоженное тело в одежде и ботинках.

— Рорик!

Съёжился — не разлепить: скрученный хребет не распрямить, скрюченные вокруг тела руки не разъять. Волосы, локти, пальцы, рёбра — всё спрессовано в тугой, неподвижный комок.

Лёля отставляет керосинку на ближайший столик, где белеют розы в перламутровой вазе. Сначала пробует обнять найденного, сидя на краю ванны, — несподручно. Затем присев рядом с ванной и опершись о её край — также нехорошо. Наконец залезает внутрь.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже