Всё это было бы славно, да мало. Эйзен знал твёрдо: нынче он хотел большего, чем просто пересказать Историю. Но в чём именно это большее заключалось — не знал. Это был самый важный его и самый сложный вопрос.
К Истории имелась у него большая претензия. Та оказалась скупа: одарив Эйзена славой, не одарила средством эту славу удержать. Иначе говоря утаила главную тайну — власти над зрителем. И он, художник с планетарным именем, по-прежнему рыщет в темноте и ощупью пробирается к заветному секрету. И более держаться за юбку обманщицы не намерен, а намерен перешагнуть через неё на следующую ступень. Беда только, что не знает, в какую сторону шагать.
Времени для раздумий не было вовсе — на съёмки отпущено всего-то пара месяцев. Эйзен отсматривал натуру: царские палаты, мосты и набережные, Невский и Садовую. Отбирал из народа актёров на эпизоды. Набрасывал бессчётные эскизы сценария. Подписывал сметы и пропуска на съёмочную площадку. Уже снимал, в конце концов. Уже ревел в мегафон с Триумфальной арки: “Граждане убитые, падайте резче — не в постель укладываетесь!” И всё это время — искал ответ на главный вопрос. Не спал, толком не ел, а пил один лишь кофе. И — искал.
Было решено уже очень многое, а можно сказать — почти всё. Какие события будут показаны и с какими героями. Что сюжета в ленте не будет, а типажи будут обязательно. Что некоторые части будут сняты как документальные, чтобы создать у зрителя иллюзию абсолютной правды, а некоторые — как игровые, чтобы воздействовать художественно. Составлены подробнейшие списки реквизита на каждый день, от живых крыс и мускулистых мужиков до скульптур Родена из эрмитажной коллекции. И такие же списки — по типажным актёрам для каждой сцены, с фотографиями. Найдены по объявлениям в газете и сарафанному радио исполнители исторических лиц: пышнокудрый студент — Керенский; зубной врач еврейского происхождения — Троцкий; портовой механик — Ленин… Для иного режиссёра — более чем достаточно. А Эйзен терзался: чего-то не хватало.
Отсняли десятки тысяч метров (хватило бы на пяток фильмов). Потратили семьсот тысяч рублей, с перерасходом сметы чуть не в полтора раза (хватило бы на десяток фильмов). Щедро и искусно сделали дубли (да какие! — массовые, многотысячные, неотличимые от хроники). А Эйзену всё не хватало — консультаций, дублей, денег, солнца днём, электричества ночью… Точнее сказать, не хватало одного: ответа на главный вопрос.
Напряжение от безответности было так велико, что во взгляде каждого — гримёра, зеркальщика и даже ангела с Александровой колонны — начал видеть осуждение: все догадывались — или уже знали? — о его творческой ничтожности и умственном бессилии. Прятаться за маской Главковерха становилось всё труднее. Душа болела, и никакие прежние костыли — ведение дневника или откровенные разговоры с Тисом — уже помочь не могли.
Он сорвал одну смену: орал на инженеров так, что те обиделись и отключили электричество. Сорвал вторую: просто не явился на площадку, потому что “весь день думал о сцене и не сумел её решить”. Затем и вовсе попросил Александрова поруководить, а сам лёг в постель и напряжённо пялился в белёный потолок, словно надеясь найти там искомое решение, — сутками, не впадая в сон.
Посовещались и отправили выбывшего из строя режиссёра в Москву — начинать монтаж, пока Гриша с Тисом доработают оставшееся. Дал себя уговорить и даже сел в вагон, но в Бологом зачем-то вышел и вернулся в Ленинград. Отправили повторно — на этот раз в мягком купе и под неусыпным надзором проводницы, которой было дадено за это щедрое купюрное спасибо.
До своей комнаты на Чистых прудах Эйзен так и не доехал — с вокзала махнул сразу в монтажную. Вещи позабыл в поезде, и проводница, бранясь, отрабатывала полученную благодарность, выискивая пассажира по всей Москве, чтобы вручить утерянный чемодан.
В монтажной Эйзен провёл неделю. Работал ночами, а днём спал на кушетке, что стояла в углу для любителей ударного труда. Ел ли что-то — не помнил. (Судя по тому, что Тис и Гриша обитали всё ещё в Ленинграде, кормить Эйзена было некому.) Зато пил вдоволь — воды в кране было достаточно. На седьмой день вышел на свет — не сам, а ведомый двумя санитарами в белом.
■ Лёля ворвалась в “Метрополь”, оттолкнув швейцара, что метнулся было открыть ей дверь. Скользя по мраморному полу, зацокала к стойке портье.
— Где режиссёр Эйзенштейн?
— Третий этаж, налево. Номер…
Окончания фразы не расслышала — уже мчалась к лестнице, затем по ней, ещё пролёт и ещё. Солнце лупило скозь цветные витражи — то ослепляя, то оставаясь за спиной. Каблуки били чечётку по ступеням, цепляясь за ветхий ковёр и выдёргивая нитки.
Отскочил с пути официант, что попался навстречу, — звякнула посуда, едва не упав с подноса.
Ойкнула горничная, прижимаясь к стене.
По ту сторону перил урчала и медленно ползла вверх махина лифта — Лёля обогнала её за пару секунд.
Ещё пролёт, и ещё — и вот уже в глубине коридора маячит высокая фигура Гриши. Лёля бросилась к нему, задыхаясь от бега и не умея выкрикнуть имя, но он обернулся сам и распахнул руки навстречу.