Он разглядывал пышные подбородки, и острые скулы, и длинные шеи с едва проступающим кадыком — и не мог выбрать, кто достойнее золотого яблока.

Вместе с Тисом они искали ракурсы и приёмы для подачи этой телесной роскоши. Решили мужчин снимать чаще снизу — не столько для умножения маскулинности, сколько для того, чтобы ничего не потерять в кадре: ни разлёт ключиц, ни яремную ямку, ни даже самый маленький губной желобок. Александров крутил рефлекторами, как жонглёр, то высвечивая по команде шефа разрез губ или вырез ноздрей, то давая глубины в скуловую впадину.

Много снимали мужские руки, перебирающие то воду, то гитарные струны. Ещё снимали торсы и плечи — как лепит их солнце, разливаясь по буграм и ложбинам. И юношу, лениво жующего цветок, и другого, что плещется водой, полулёжа в лодке. И как медленно, едва заметно ползёт по нежной ступне луч, подбираясь к пятке.

— Тис, нам нужно поймать этот свет, слышите?

— Непременно поймаем. И луну с неба достанем, и звёздами присыплем…

И они ловили свет.

Как заполняет он облака, обращая их в груды сияющей ваты — и вата эта плывет по яркому небу лучась, будто состриженная с солнца. А солнце ласкают пальмы широкими и мягкими своими ладонями и не боятся обжечься.

Как брызжет свет в прорехи мангровых кущ, сквозь листья и ветви — дробью и полосами по заводи, по скользящему каноэ и обнажённой женщине в нём, по её покатым плечам и тяжёлым грудям. Она гладит волосы гребнем, открывая темноту подмышек, а луч гладит её по лицу.

Как льётся свет на океан, то отражаясь от волн, то пробивая их, и мешаясь в пену, брызги и водную пыль и истираясь прибоем о камни. А валуны остаются лежать несокрушимые — как и те, из которых сложены пирамиды, лестницы к богам.

Как, наконец, высвечиваются изгибы человеческих тел, что повторяют изгибы деревьев, а очертания живых лиц — профили изваяний. И как под дыханием ветра оживают и травы, и пальмы, и флаги, и облака, и женские юбки, и всё вокруг — кроме сложенного из камня.

— Тис, нам нужно поймать этот воздух, слышите?

И они ловили воздух. И запахи цветов, и шорохи волн, и солёность воды. И тепло влюблённых рук, и страсть, и негу, и свободу жить по одним только законам природы — и никаким иным.

■ После экспедиции в джунгли разделились: Эйзен с Тисом уехали снимать на отдалённую гасиенду под Мехико, а Гриша остался в столице — долечиваться после неудачной тифозной прививки и решать дела, а правильнее было бы сказать, проблемы, которых за месяцы отсутствия накопилось немало.

Во-первых, деньги. Выделенные Эптоном Синклером давно закончились, как и отведённое время. Эйзен только отмахивался: к чертям, не мешайте работать! (И судя по размаху сценария, конца той работе не предвиделось.) Стоило же Синклеру чуть надавить — вспыхивал и разражался такими гневными письмами, что Грише приходилось подолгу потеть на дипломатической ниве, уговаривая одного войти в положение, а другого остыть и продолжить съёмки. Дошло до того, что общение с семейством Синклеров шло исключительно через Александрова.

И Гриша старался: ломал голову и пыхтел над перепиской поболе, чем над иным либретто. Старался и Синклер. Искал новых инвесторов — тщетно. Пробовал занять в банке — тщетно. В конце концов попытался добыть денег в СССР и написал полдесятка прошений видным лицам советской культуры — от Луначарского и до Горького. Всё тщетно. “Трест мексиканского фильма” был на пороге банкротства. Из всей съёмочной группы осознавал это один Александров.

Во-вторых, письма с родины. Послания от коллег и близких в последние месяцы отчего-то стали удивительно похожи — всё тревожнее и настойчивее звали обратно в Союз. И Гришина жена, и Пера, и Юлия Ивановна, и соратники по цеху кино дудели в одну дуду и пели в один голос: домой, домой! Письма Шумяцкого походили на директивы: срочно вернуться в Москву для съёмок фильмы к очередному, уже пятнадцатому, юбилею Революции. Гриша не мог понять, что за истерика охватила их всех. Успокаивал, увещевал, взывал к терпению. А корреспонденты, как одной мухой укушенные, взвивались психотически и переходили сплошь на заглавные буквы и восклицательные знаки: ДОМОЙ! Гриша, озлившись, отмахивался: к чертям, не мешайте работать!

В-третьих, и в-четвёртых, и в-двадцать-пятых, и в-главных — материал. Абсолютно прекрасный и абсолютно непроходимый цензурно. Гриша первым отсматривал проявленные кадры и аж холодел животом: до чего же хорошо! и до чего непристойно! Ни один контролирующий комитет ни одной страны мира не выпустит на экраны эдакое. И с этой проблемой Гриша ничего не мог поделать, увы.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже