Борис Ильич промок под дождем. Актер тихонько и смешно чихает и его герой — сразу снижается с пьедестала, перестает быть маэстро. Таня спешит усадить его за стол, она сейчас поставит чайник. В руках у Бориса Ильича появляется гитара, та самая, с огромным красным бантом. На этот раз — для Тани — он поет уже не «Утро туманное», а ту, свою, «Погоню», о которой так безуспешно просили его женщины на вечеринке. Песня яркая, сильная:
И поет актер уже в своей манере, сильной и драматической, — здесь он Высоцкий, великий бард. Актер постарался, чтобы его манера пения не диссонировала (и достиг в этом успеха) с подпудренным, с начерненными бровями лицом (под старинного провинциального актера-неудачника загримирован) и с миной непонятого гения Бориса Ильича. Его Борис Ильич — талантливый человек с неудачной судьбой. Вот так, трагически поднахмурив брови, объясняет маэстро своей ученице и печальную жизненную несправедливость: бывший соученик Сашка Шеремет сейчас в Аргентине, сольные концерты дает, а он вот… Следует и прямое пояснение: «Шеремет хотя бы по сравнению со мной — бездарность».
И тут случается…
Случается полнейшая расшифровка Таниного характера и частичная — Бориса Ильича. Таня — вся искреннее внимание к песне, к маэстро, вся экстаз, в глазах у нее стоят слезы. Да, сейчас он снова маэстро. Такая песня, такое исполнение! Спустя минуту к этой ее взволнованности примешивается неожиданное, острое чувство жалости к Борису Ильичу. Отчего? Что послужило причиной? Сопоставление с преуспевающим Сашкой Шереметом?
Нет.
Чувство собственного достоинства, написанное на лице этого героя Высоцкого сдержанно и корректно, но все же довольно явственно, как это умеет актер, резко задиссонировало с его внешним обликом. Таня — совсем случайно — взглянула, скользнула взглядом по его ногам и обнаружила — это в дождь-то, в холод-то, когда люди добрые надевают осеннюю обувь — жалкие, открытые, очень летние, старые сандалеты, с сильно налепленной на них многодневной, присохшей грязью. Борис Ильич в такт песне слегка постукивал ногой, и при этом носки, тоже старые и давно не видавшие воды и мыла, все ниже и ниже, гармошкой спускались к сандалетам, довершая впечатление. Рядом, привычно брошенная возле стула, лежала видавшая виды «авоська». Сквозь ее редкое сито просвечивала бутылка кефира и совсем маленькая упаковочка чая…
— Борис Ильич, — со слезами произнесла потрясенная Таня, — дайте я Вам пуговицу к пиджаку пришью.
Но Борис Ильич принял слезу жалости и сочувствия за восторг от услышанной песни, и, конечно, от его собственной персоны. Он потянулся к Тане, припал поцелуем к ее руке, к ее лицу, и она ответила ему тем же, и пышные ее волосы окутали обе головы, ученицы и маэстро.
Герой Высоцкого открыл зрителю сущность Тани, суть причин ее измен любимому мужу: она жалела! Причины несостоятельности Бориса Ильича, его личности, остались за кадром, доверенные домыслам зрителя: ранняя эксплуатация способностей, а попросту — халтура? Жены, дети, разводы? Все это, в общем, вполне укладывается в образ одноклассника Шеремета и Журченко…
Вот такой человек, реальный и узнаваемый, колоритно и очень убедительно был создан Высоцким в фильме И. Е. Хейфица «Единственная». Петь он в этой роли вначале не считал возможным: «Все думают, что если Высоцкий, то непременно песня…» Но в драматургии фильма песня в итоге сыграла важную роль, заняла свое место. В последнем эпизоде встречи Тани и Бориса Ильича в ее доме, в теме раскрытия ее характера ничто так не помогло, как песня.
В картине была другая мужская роль, главная, — Касаткина. Пришла в голову неожиданно грустная мысль, — а таковые приходят, когда вспоминается о Высоцком, — он мог бы исполнить роль Касаткина? Да? Касаткин, правда, стал бы иным в его исполнении — волевым мужчиной, с сильной душевной травмой, нанесенной ему любимой женой. «Дурь»… Но ведь такая дурь, как невозможность избавиться от любви к непутевой женщине, — она может посетить и мужчину с сильным характером. И тогда судьбы этих двоих, мужчины и женщины, стали бы еще трагичнее, весомее. Из образа Касаткина исчезли бы элементы шутовства, так часто привносимые Валерием Золотухиным… Выиграл бы от такой замены Касаткин?
Снова звоню в Ленинград режиссеру. Спрашиваю, — вариант кажется очень интересным. Но старик приходит в ужас: «Что Вы!! Ведь Касаткин совершеннейший олух! Это для Золотухина! А у Высоцкого из всех пор прет талант, личность, значительность!» Все как будто становится на свои места, но… разве фильм не приобрел бы больше значительности, если б Касаткин не был олухом?