Бронштейн подвел меня к человеку, согнувшемуся над узеньким столиком и быстро-быстро, чтобы подходящие слова, не дай бог, не сбежали, заносившему их на листок бумаги. Кончик его языка, задвинутый в уголок тонких губ, высовывался изо рта, как у прилежного ученика. Старик поднял голову, только когда Бронштейн громко назвал его по имени:
— Товарищ Рон! Наш старейший сотрудник. Супротив него я — просто мальчишка.
Ветерану, как мне поведали позднее, оставался всего год до девяностолетия. Тем не менее он держался молодцом и кроме новостей каждую неделю писал по статье. Его статьи редактор, как правило, сокращал раза в два и, возвращая автору, сообщал: «На сей раз я сам многовато накропал… Так что в номере места совсем не осталось…»
Товарищ Рон окинул меня взглядом. На его худом аскетическом лице мелькнула холодная улыбка, сразу же исчезнувшая, словно ее сдул легкий ветерок…
В Америке улыбаться — общепринятая добродетель. Улыбку вручают тебе, как визитную карточку. Не важно, знают тебя или же видят впервые, — обязательно преподносят улыбку. Две створки раздвигаются, умело приоткрывая уголки рта, так чтобы все видели, какие красивые (и порой дорогие) зубы за ними скрываются. Но при этом какой-либо живой искры в глазах ты, как ни старайся, не заметишь. Улыбка ничего не сообщает тебе и не предполагает, что ты сообщишь что-то в ответ:
— Надолго прибыли? — спросил меня товарищ Рон, как будто я приехал в Нью-Йорк погостить и мне из любопытства вздумалось заглянуть в редакцию еврейской газеты — редкая же возможность! Похоже, ответ мой был ему заранее известен. Голова его опустилась, и он снова уткнулся в работу.
За его сутулой спиной перестала стрекотать пишущая машинка. Всего в редакции имелось две пишущие машинки: одна стояла на столе редактора, а вторая здесь, в отделе новостей. Обе — настолько старые, что на клавишах с еврейскими буквами отпечаталась, кажется, вся столетняя история «Форойс». Не исключено даже, что пальцы десятков еврейских журналистов и писателей «вбили» в эти клавиши все их мысли и чувства. А сейчас по ним стучали редактор и некий молодой человек со старомодным именем Рахмиэл, куда больше подходившим пишущей машинке, чем этому экстравагантному персонажу.
Одет он был в красный двубортный костюм с золотыми пуговицами. Из нагрудного кармашка выглядывал желтый носовой платок, как бы перекликавшийся с желтой же бабочкой, которая сидела на его шее между двумя концами накрахмаленного воротника снежно-белой рубашки. На бледном лице молодого человека появилась все та же стандартная улыбка, обращенная ко мне, но в глазах его застыл холодный оценивающий взгляд.
На мое приветственное «Шолом-алейхем» он ответил почему-то по-русски: «Здравствуйте…» — подчеркивая каждую букву, словно актер в дореволюционном провинциальном театре.
— Русскому меня научил старый эмигрант, белогвардейский офицер… — так он объяснил.
За несколько проведенных с ним минут я узнал, что Рахмиэл владеет пятью языками и к тому же является доктором-гомеопатом…
— Знаете, что такое гомеопатия?.. Гомеопатия — это будущее современной медицины!.. Я — очень хороший гомеопат. Английская королева Елизавета — большая сторонница гомеопатии. Я получил от нее особый орден…
Тут Бронштейн внезапно развернулся, махнул рукой, как бы говоря: «Ничего не попишешь!» — и направился к своему письменному столу, который стоял у окна за фанерной перегородкой, отделявшей руководителя от остальных сотрудников.
Рахмиэл усмехнулся, указывая пальцем на удалявшуюся спину Бронштейна:
— Не любит он меня, начальник наш…
— А за что тебя любить-то? — зло отозвался товарищ Рон, не переставая писать. — Чокнутого такого…
— Я попрошу вас, товарищ Рон, прекратить выставлять меня в дурном свете перед нашим новым коллегой… Вы — провокатор…
Идиш у Рахмиэла был выученный, каждое слово произносилось им как бы само по себе — оторванным от предыдущего и никак не связанным с последующим. На его гневную тираду товарищ Рон не откликнулся. Я почувствовал, что мое дальнейшее пребывание здесь излишне.
Во второй комнате, куда более просторной, но без окон, работали три наборщика и верстальщик. Комната с окнами, как я потом понял, вообще являлась предметом роскоши, а роскошь — привилегия начальства. Окон в старых зданиях здесь всегда не хватает, но совсем не потому, что архитекторам жалко поставить лишнее, а потому, что высокие цены на землю заставляют прижимать здания стена к стене, лепить из них кварталы и протягивать между кварталами улицы — абсолютно одинаковые и похожие на длинные коридоры…