— И вот снова заваливается. Мы с мамой и тремя моими крохами затаились в темноте промеж бочек. Но Порфирий сразу унюхал своим носищем, вечно с перепоя красным, что мы здесь. А может, даже знал — видел, как мы в погреб спускались. «Дора, — зовет злобно, — выходи, я тебя не трону!» Что мне делать? Молчать — глупо: пьяница ведь, пока не опохмелится, хуже собаки! Высовываю я голову, а сама рукой дуршлаг на бочке нащупываю… А он все ревет: «Где у тебя тут огурцы?» А тьма вокруг смертная, хоть глаз выколи… Но мне и свечка не нужна. Я этот погреб как свои пять пальцев знаю, выросла в нем, можно сказать… Протискиваюсь потихоньку к бочонку с огурцами — дуршлаг из руки не выпускаю — и сдвигаю крышку: «Вот здесь!..» — с трудом слова из себя выжимаю. А он, Порфирий, бросается в мою сторону, припадает к бочке и начинает из нее хлебать, точно дикий зверь.
Двойра рассказывает, а я чувствую, как страх всесильнее охватывает меня своими холодными влажными руками. Я прижимаюсь к бабушкиной ноге и навостряю уши.
— Боже, думаю, он ведь рассола налакается, а потом и нашей крови напиться захочет… Что же делать? И вдруг мелькает у меня в голове: что я стою? Почему не огрею его, злодея, по черепушке? Пусть навечно здесь, в бочке, и останется! Но уберег меня Господь от этого, вложил мне в рот такие слова: «Порфирий, — говорю ему, — не раз я слышала, что спасла тебя от смерти, а сейчас прошу — спаси от смерти моих детей и старенькую маму…»
Слабый свет от свечек пятнами ложился на низкие каменные стены, и чем больше я в них всматривался, тем яснее вырисовывался из теней узнаваемый силуэт: чубчик, зачесанный налево, костлявый подбородок, короткий, словно обрубленный, нос и знаменитая полоска усов под ним — Гитлер! Ни одного убийцы я в своей жизни не видел, но все убийцы на свете имели в моих глазах облик Гитлера. Дальше все выглядело как в театре теней.
Порфирий-Гитлер впился своими маленькими глазками в Двойру, а Двойра стояла против него, бессильно опустив руки. Из-за бочонка высовывались три маленькие кучерявые головки и одна старая седая голова… Я теперь уже и сам всему этому свидетель. Я слышу, как пьяный мужик сопит, икает, шмыгает носом… И вдруг становится тихо. Пауза тянется тоненькой ниточкой, на которой держится судьба пяти беззащитных еврейских душ. Одно-единственное слово, хрипло брошенное мужиком, разрезает натянутую до предела судьбоносную ниточку тишины: «Пошли!..»
Кроме мисочки помидоров, бабушка всегда покупала также кочешок квашеной капусты для голубцов. Прежде чем задуть свечки, Двойра попросила нас выйти из погреба. Бабушка сразу направилась к ступенькам. А я замер в нерешительности: где же моченое яблоко? Собственно, только ради него я и явился сюда вместе бабушкой, превозмогая страх и исходя слюной…
Двойра, кажется, умела не только видеть в темноте, но и слышать то, что про себя произносишь.
— Ой, — всплеснула она руками, — чуть не забыла!
Подкатившись к маленькому бочоночку, стоявшему у самых ступеней, она пошуровала в нем рукой и протянула мне золотой плод — «усладить душеньку».
Я устремился за бабушкой. На улице весеннее солнце бросило мне в лицо целую пригоршню веселых щекочущих лучей.
Старьевщик Исруэл восседал на своей подводе, среди кучи тряпок, напоминая старого медведя, которого бродячие цыгане водят с собой, чтобы веселить публику. При этом он поминутно выкрикивал: «Шма-а-тес! Тря-я-пки! Шма-а-тес!» Однако слышалось только: «Шма-а…» — конец слова он как будто проглатывал. Может быть, именно поэтому бельцкие евреи и прозвали его Шма-Исруэл.
Басовитый голос Шма-Исруэла немного подрагивал, потому что подвода его тряслась, а на мостовой количество ям заметно превышало количество камней. Мы, малышня, к тому времени уже слышали от старших пацанов захватывающие истории о закопанных кладах и затонувших пиратских кораблях, полных награбленного золота и дорогих брильянтов. Но как ко всему этому подобраться? А тут — нате вам: серебристые крючки для ловли рыбы — от меленьких пескариков до акул; булавки с яркими стеклянными головками и пуговицы различного размера и цвета; красные глиняные свистульки в форме петушков, козочек, коровок, лошадок и пищалки «уйди-уйди»; бусы из перламутра и шелковые ленты — широкие и узкие, которые, если размотаешь, так уж никакая радуга не нужна, и другие чудесные блестящие штуковины, хранившиеся в маленьком деревянном ящичке с отбитыми краями. Шма-Исруэл с этого ящичка глаз не спускал, стерег его, как цыган — лошадь.