Почему поэзия иногда похожа на математику? Вспомнил, как с Алешей Парщиковым на Покровском бульваре в кофейне обсуждали образ из «Гелиополя» Юнгера: прозрачные пчелы, становящиеся зримыми лишь под определенным углом солнечного света. Мы вспомнили образ пчел Тайгета у Мандельштама: мед превративших в солнце; у Ивана Жданова: пчела сама через себя перелетела. Но все равно возвращались к Юнгеру и пытались понять, что означает метафора мерцающих в медовом солнце пчел, замкнувших свой полет через желтоватые кольца окраски. Почему нас это интересовало? Что за пчелы Персефоны? Я предположил, что жрица потому пчелиная, что медовая – melitodes, а здесь недалеко и до Мелисы и Мелоса, иными словами – просодии, превращающей сгущенное пространством солнце в мед. Все это мне потом напомнило некую математику – что-то из теории категорий, где, как я полагаю, ученые разговаривают не столько формулами, сколько с помощью математических образов.

<p>XXX</p>

Боттичелли, Кранах, Боккаччо, Пушкин, Бунин, Лермонтов – вешки эротического просвещения моей юности. Причем выходит так, что Лермонтов – самый, что ли, черствый, если не сказать, грубый из всех («Не робей, краса младая, хоть со мной наедине» и так далее). Пушкин при всем озорстве не способен был к небрежению объектом страсти.

Уничижающая печоринская холодность отчего-то явилась новым достижением романтизма, совершенно бестолковым, как мне кажется. Хотя коварство ундины из «Тамани» вполне может оказаться оборотной стороной, причиной печоринского «мачизма».

Почему так?

С одной стороны, я где-то читал, что Лермонтов был незаконнорожденным сыном горца. Кажется, это писал в «Новом мире» директор Лермонтовского музея в Пятигорске.

И тогда стойкий мотив Лермонтова – «украсть на забаву и бросить» прекрасную чужеземку («Бэла», «Русалка») – объясним желанием погрузиться в наследие крови – своей, но постыдно тайной и потому враждебной.

«Стать горцем» он не мог, конечно, потому что незаконнорожденность есть клеймо позора.

С другой стороны, Лермонтов, как писал Тынянов – «гнилостное брожение», дурная кровь, зерно романтизма, готового все порушить неизвестно для чего, как ребенок ломает игрушку.

Момент насилия и грубости в этом очевиден.

Конечно, это только то, что на поверхности.

Как бы то ни было, дерзновение (а Лермонтов, по сути, служитель культа именно дерзновения) все-таки должно быть созидательным.

Что не отменяет, конечно, величия «Героя нашего времени».

Хотя вполне ясное развитие той же темы (погружения в чужой мир, но бережного) – «Казаки» Толстого – не менее великий текст.

<p>XXXI</p>

Покой детства – это солнечный зной середины дня, аромат кипарисовой и сосновой хвои, настоянный жарой, гуканье горлицы, потрескивание цикад, запах нефти от размягченного палящим солнцем асфальта. Запах углекислого газа, утекшего от автоматов с газировкой или из короба мороженщицы, торгующей эскимо, переложенным кусками сухого дымящегося льда. Зашторенные окна квартирки в доме из известнякового кубика, запах жареного лука и кипящего бульона. Послеобеденный сон – и облегчение, каковое наступает после заката, в густых мгновенных сумерках. Если жить так, чтобы уловить именно этот ритм растворения очередных суток в забвении, есть шанс, что отголосок райского времени посетит вас, пусть и мельком.

<p>XXXII</p>

Все детство зимой я болел так, что сейчас трудно представить, как можно было перенести все эти бронхиты, ларингиты, фарингиты, раствор Люголя, банки, горчичники, йодовые клетки, молоко с боржоми или прополисом. А осенью второго класса у меня случилась пневмония. И тут я загремел в стационар под карантином, и для меня, изнеженного любовью матери и книгами, это стало испытанием. Честно говоря, мне трудно припомнить, когда бы мне еще приходилось так невыносимо. Для начала я отказался от еды. Затем я столкнулся с такой вещью, как социализация подростков разных возрастов, обитающих в одной больничной палате. Впервые я видел перед собой уродливый пубертатный мир, полный сумбура и зла, вольного и невольного. Ночами я не спал от тоски. Я лежал, глядя на ртутный фонарь за окном, и прислушивался к хрипу в легких. Мама тогда научила меня началам аутотренинга – и я послушно вытягивался от макушки до кончиков пальцев, уговаривая себя и влажные хрипы в груди: «Я здоров, я совершенно здоров».

Перейти на страницу:

Все книги серии Художественная словесность

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже