Железная дверь на другом конце перехода была под замком. Отперев ее, кардинал оказался на открытой галерее перед Замком святого Ангела. Здесь в свете вечерней зари его взору предстала картина, равную которой трудно было вообразить. Здесь, где Тибр стремительно поворачивает на юг мимо холмов Вечного города, обожествленный император Адриан избрал место вечного упокоения и но примеру египетских фараонов воздвиг себе гробницу. Могучие стены правильным квадратом, в каждом из углов которого стояла сторожевая башня, окружали высокий и широкий цилиндр красноватого цвета. На верхней плоскости его центральной башни, господствовавшей надо всем, возвышалось двухэтажное каменное здание, а над ним парил архистратиг Михаил, которого Григорий Великий узрел вкладывающим меч в ножны в знак того, что страшный мор, посетивший столицу, идет на убыль; с тех самых пор архангел днем и ночью реял над замком и над всем городом. И хотя красноватая башня выглядела незавершенной и взор наблюдателя невольно устремлялся выше, в чистое голубое небо, Замок святого Ангела прочно и незыблемо стоял на римской земле.
По висячему мосту, опущенному от угловой башни, инквизитор перешел в крепость, где его приветствовали вооруженная стража и монахи в белых мантиях и черных плащах. Теперь вход в эту преисподнюю не столь поразил его. Да, он начинал привыкать… Жуткая мысль! В уже знакомой Палате правосудия он сел за стол, поджидая, пока тюремщики приведут обвиняемого. Чувство тоски, охватившей Скалыо поначалу в этом каменном мешке, постепенно ослабевало, совсем недавно страшившие видения исчезали, растворяясь в пляшущем полусвете восковых свечей. После шума и суеты роскошного дворца ему даже почти понравилось здесь, под грубым сводом в тишине монастырской кельи. В круговороте светской жизни его неизменно охватывала печаль. Неловкий в общении, склонный к уединению, он словно стыдился чего-то и даже порицал и самого себя, и чопорных аристократов. И чем большее оживление царило вокруг, тем глубже становилась его скорбь; он готов был рыдать… Ему хотелось бежать из залитых светом залов, и лишь в обстановке привычного монастырского быта, несмотря па ужасную цель, стоявшую сейчас перед ним, он обретал прежнее спокойствие.
Трепетный свет падал на желтые переплеты книг и мятые страницы, словно пытаясь уничтожить написанное на них. Теперь, после всего услышанного, теологические дискуссии теряли всякую связь с конкретным случаем. Кого из этих кардиналов, дипломатов и шпионов, окружавших папу, всерьез заботили вопросы религии? Ведь даже ортодоксальные схоласты Римской коллегии оказались в стороне от управления курией. Наверх поднялись те, кто умел приспособляться, угождать, подставлять ножку соперникам, для этого, разумеется, надобны были не знания, но искусство льстить и тонкий нюх. И если кого-нибудь вдруг провозглашали противником Фомы Аквинского или метафизики Аристотеля, то за этим непременно следовало искать нечто менее абстрактное. Священные догматы в гораздо большей степени, чем прежде, служили ныне поводом для публичной расправы с соперником. Взбунтовавшийся сплитский архиепископ сам в своих десяти книгах составил против себя обвинительный акт, и теперь инквизитору придется ловить его па крючок той или иной формулировки, с отвращением сознавая, что гонителей волнуют отнюдь не философские и теологические противоречия.
Монахи-доминиканцы привели еретика, и Скалья поднял взгляд от груды бумаг на столе. Нет, он не позволит увлечь себя фанатизму схоласта. Вот перед ним стоит человек, и этот человек является или средоточием веры, или олицетворением преисподней. Он, Скалья, должен проникнуть в тайные побуждения Марка Антония, прежде чем противопоставить ему собственное слово.
– Садись, брат! – Кардинал удалил тюремщиков и попросил согбенного старца приблизиться к столу. – Я не буду судить слово, отделенное от деяний, гнева и надежд человека. Само по себе слово может быть обманчиво. Тебя самого, праведника или грешника, должен увидеть я за твоими бумагами, к сожалению часто весьма неумеренными по тону. У начала пути твоего стоит оптика, завершает его также наука, а между ними долгий и извилистый путь церковного прелата и реформатора. Что извлекло тебя из твоего первого и последнего убежища?
Ободренный его тоном, Марк Антоний опустился на сиденье. Несколько ночей, проведенных в заточении, уже оставили свой след в виде нездорового темного налета па его старом лице, обрамленном окладистой бородой. И морщины на высоком лбу его словно углубились и затвердели. И голос у него стал каким-то иным, глухим и надтреснутым.