Мои товарищи никогда не заставляли себя ждать. Первые метров триста, чтобы разогнать сон и разогреться, мы бежали вдоль сонной, словно оцепеневшей от холода улицы. А когда выезжали за аул, нам было уже жарко и радостно. Мы шагали берегом нашей речки. Остро отточенные топоры поблескивали на наших санках, полозья санок поскрипывали, могучие наши тени ложились на светлую дорогу и мы казались себе несокрушимыми богатырями.

В те времена от нашего аула до синей стены леса было километров восемь. Сейчас там голая степь и только редкие кусты держидерева еще остались кое-где по балкам. Хорошие, полезные деревья вымерли, их вырубили, а злое и бесполезное колючее держидерево осталось жить. Сердце мое всегда сжимает боль, когда приходится мне проезжать теми местами, где когда-то был лес, мой любимый лес.

Мы рубили только сушняк, честное слово, мы не срубили ни одной живой ветки. Особенно радовались мы, когда находили сухие ветки на высоких деревьях. Чем выше, тем опаснее, тем интереснее. Весело звенели наши топоры по сухому мерзлому дереву, эхо разносило этот праздничный звон далеко по зимнему лесу в морозном чистом воздухе.

Время от времени, отдыхая, мы лакомились морожеными, холодно-сладкими ягодами боярышника.

Намахавшись топорами до пота, мы сгребали где-нибудь в затишке, в балке, снег с земли и разводили маленький костер. Мы кипятили в плоском котелке талый снег и поджаривали в желтом пламени костра куски холодного чурека. Скоро к запаху снега и палых листьев прибавлялся удивительно вкусный запах горелого хлеба. Поджаренный чурек мы запивали сладким кипятком из котелка, по очереди, обжигая пальцы и дрожа от наслаждения.

Потом мы гасили костер и укладывали дрова на саночки. Каждый из нас старался положить дров побольше, не из жадности, а чтобы показать друг перед другом свою силу.

Первые двести-триста метров мы везли свои санки легко, обгоняя друг друга, весело переговариваясь, но постепенно разговоры между нами умолкали, и мы, хмурые, сосредоточивали все свои силы на том, чтобы тянуть санки, нагруженные сверх меры.

Примерно на половине пути, около моста «орус кёпюр» (русского моста) мы отдыхали минут пятнадцать. После отдыха силы, казалось, восстанавливались полностью, и мы даже пробовали тащить санки бегом, но очень скоро чувствовали, как тяжелы нам фуфайки, и снимали их.

Примерно на шестом километре пути мы с ненавистью начинали оглядываться тайком на свою поклажу и еле-еле удерживали себя от соблазна сбросить половину дров здесь же на дороге. Медленно передвигая ноги, едва не плача, тащили санки с дровами вперед к дому, не желая показать друг перед другом свою слабость. Тащили их молча, закусив губы, ни о чем не думая и ничего не желая, кроме одного — дотащить сани домой, не опозориться, дотащить.

Эти поездки, видимо, учили нас выносливости.

Я помню, что уставал до такой степени, что, когда мама подавала мне обед, руки у меня плясали и я еле-еле удерживал ложку.

Пообедав, мы валились на постель и спали, не чувствуя ни ног, ни рук, до следующего утра.

Когда мы везли перегруженные сани, каждый из нас давал себе слово, что в следующий раз не будет грузить так много дров. Но проснувшись на другое утро, мы горделиво осматривали привезенное.

Осенью мы обычно выкорчевывали пни. Пенек хорошо бросить в печку на ночь, на длинную зимнюю ночь. Тепло тогда спать на нашей тахте. Маленькая, застланная толстым войлоком тахта стоит между кроватью и печкой, она служит только нам, детям. Все мы, шестеро братьев, каждый в свое время, спали там; выросший уходил с тахты. Но самый младший мой братишка сошел с тахты не в жизнь, а в сырую землю…

Я навсегда запомнил его сидящим на тахте за печкой белого-белого, с ярко-голубыми глазами, с кусочком мичари и сыра в руках, Он мусолил кусочек сыра и улыбался грустно, виновато. Он ушел из жизни, не сделав даже первого шага, не перешагнув порог нашего дома. Он ничего не узнал, только четыре стены, тахту да печку с кривой трубой. Он погас так же медленно, как гаснут угольки в печке. Он ушел от нас незаметно — он никогда не плакал, никогда не капризничал, не приносил нам никаких хлопот.

Когда он умер, у меня не было слез. Я не мог осознать случившееся. Дома меня назвали тогда бессердечным. Я не оправдывался, молчал, а в горле был комок. Этот комок душит меня и по сей день, когда я вспоминаю моего маленького брата. А я вспоминаю его часто, особенно в те дни, когда бываю а ауле, брожу по его улицам, сижу дома.

Вечером по пыльной, залитой розовым светом улице возвращается отара. Мне грустно, что он не видел этой милой картины, не слышал блеяния ягнят.

Срываю с молодого дерева грушу. Грустно, что он не дожил до этого дня, когда его ровесники — деревья принесли плоды.

Луна над скирдой за сараем — грустно, что он так и не увидел ее.

Сквозь хорошую музыку мне слышится порой его голос.

В поднятом бокале вдруг вижу его отражение.

В грустных глазах матери читаю всегда я грусть по нему.

Комок в горле на всю жизнь и память: мальчишка белый-белый, с ярко-голубыми глазами, кусочком мичари и сыра в руках…

Перейти на страницу:

Похожие книги