Самое лучшее время в моей жизни — те годы, когда я спал на тахте. Домовитый запах войлока, мягкая дедовская шуба, посапывание братьев, порой богатырский храп отца, полумрак коптилки, и… сны, сны…
Волшебные сны моего детства! Как часто я просыпался тогда от собственного смеха. Никогда не забуду я и то, как, сидя на тахте с букварем на коленях, я учился читать, соединяя буквы в слоги…
Сойти с тахты значило стать взрослым. С тех пор как я сошел с тахты, мне все реже и реже стали видеться призрачные сны.
Зимними вечерами нашей печке приходилось особенно тяжеловато: на нее наваливали мокрые, раскисшие в талом снегу чарыки, огромные отцовские валенки, над нею крест-накрест протягивали веревку и развешивали мокрые шерстяные носки, брюки, тряпье, выстиранные накануне матерью.
Глубоко, устало дышала наша старушка печка, множество запахов вскоре сливалось в один терпкий запах горелой ткани.
Бывало, зимними вечерами соберутся у нас соседи на лакъыр, что значит на разговоры. И пойдут рассказывать были и небылицы. Так и сидишь разинув рот. На этих вечерах я впервые услышал легенды о суровом мужестве юношей, идущих ночью на кладбище, о домовых, испытывающих стойкость сильных, о свадьбах в те далекие времена, когда по ночам шайтаны присаживались к веселящейся компании, а потом приходилось их прогонять огнями или же выстрелами из берданок. После таких рассказов мы, дети, страшились выйти на улицу ночью.
Рассказы шли длинной, нескончаемой цепью, и на плите монотонно булькала чоюн казан: мать варила гостям тыкву или кукурузу с фасолью. И вся комната наполнялась таким приятным, земным, сладостным ароматом.
Долгие рассказы усыпляли нас. Часто случалось так, что после ухода гостей мать будила нас сонных и на руках переносила в постель.
Мать любила преподносить нам сюрпризы. Часто по утрам из тлеющих углей выталкивала она обгоревшую, покрытую золой тыкву. Это особый сорт тыкв — бал кабак — медовая тыква.
Огонь и печка — святыня. Но мужчины, по установившимся у нас обычаям, не должны иметь дела с печкой. В народных сказках самые трусливые, беспомощные герои сидят у печки, запустив ноги в золу.
Отец наш, добрый в душе человек, был строгим и последовательным блюстителем этих неписаных законов. Стоило нам, братьям, хотя бы на минуту прислониться к печке или присесть на материнский табурет и залюбоваться огнем, или, придя с холода, протянуть замерзшие руки к пламени, отец тут же сурово и властно говорил:
— Эй, ты, ку-кай[1], уйди оттуда!
А при чужих он просто одним взглядом, сверлящим, пронизывающим насквозь, повелевал. И мы понимали его. Но когда не бывало дома отца, я садился на материнское место и целыми часами смотрел на огонь в горнило и думал. Самые светлые думы, самые крылатые мечты рождались у меня, когда я глядел на огонь.
Мать наша часто болела. Иногда утром она оставалась в постели. В такие дни печка не горела, и в доме становилось холодно, неуютно, темно. А душу охватывала тягостная, необъяснимая грусть.
Я еще тогда понимал, что печка — сердце дома, что по ней и следует определять пульс жизни домочадцев.
У нас, у кумыков, на вопрос: «Как живете?» — еще исстари отвечают: «Ничего, очаг дымит». Значит, остальное сообразуется.
И теперь, когда я приезжаю к себе в аул, еще издали, еще на повороте дороги с тревогой ищу крышу родной сакли. Смотрю, вьется ли из трубы дым, если да, значит, мама здорова, значит, все в порядке.
Воскресенье и четверг — приемные дни. В эти дни ко мне приходят братья, знакомые, приезжал однажды отец (от больной мамы они скрывают серьезность моего положения).
В один из четвергов приходили даже сослуживцы — лысенький, розовенький председатель месткома и его помощница — огромного роста и веса секретарша нашего министра.
Я у них новенький, всего месяц успел поработать, а они вон какие молодцы, какие чуткие люди!
Со слезами благодарности в голосе я сказал им об этом.
— Наш местком, — облизнув губы и радостно глядя кругленькими глазами мимо меня, — наш местком функционирует нормально, — гордо заявил председатель и, порывшись в необъятной хозяйственной сумке своей спутницы, преподнес мне кулек печенья и шоколадку «Алёнушка» от членов профсоюза.
Многие приходили ко мне, а ее все не было.
Где она сейчас?
Знает ли она обо мне?
Нет. Не знает. Ведь мы не знакомы.
А может быть, знакомы…
Лицо ее я представляю себе нечетко, оно словно размыто ярким солнечным светом. Я не раз замечал, что лица самых близких людей, тех, которых мы часто вызываем в своей памяти, наверное, оттого, что они примелькались, всегда словно подернуты туманом. Так и ее лицо я не мог представить все целиком, оно виделось мне частями: то яркие, наполненные светом черные глаза, то полуоткрытые губы и снежный ряд зубов, то высокий чистый лоб мадонны и светло-русые волосы, разметанные по плечам. Во сне я ее видел окутанной в цветной туман, скользящий, неуловимый.