Иногда я просыпался среди ночи с сладко замершим сердцем, мне чудилось: она пришла и коснулась моего лица нежной трепетной рукой. Но напрасно я лихорадочно обшаривал взглядом больничную палату. Нет, ее не было. Был храп «депутата», легко скользили по комнате лунные тени, мерцали никелированные спинки кроватей, вокруг была утомленная, пропитанная лекарственными запахами ночь, еще одна ночь на больничной койке.
Я оставался один на один со своими мыслями, со своей прошлой жизнью.
Легко, бездумно и суетливо жил я в последние годы.
Много приятелей у меня, но нет единственного друга, много у меня знакомых девушек, а одной-единственной, навеки желанной нет. Я вспоминаю моих девушек, и мне становится страшно от того, что никого из них мне не жаль, как потерю, никого из них не хотел бы я видеть сейчас у этой моей тяжелой постели. Наверное, так же страшно бывает верующему грешнику умирать без покаяния.
Вот так и лежу всю ночь, глядя в потолок, и думаю, думаю… Только начал работать — и вот тебе на! Работа, знакомства, недочитанная книга — все вдруг прервалось.
Помню, однажды вечером, в дождь, ехали мы с приятелем степной дорогой. Машина бежала резво и вдруг снесло ее в кювет, забуксовала. Вертятся колеса, летит грязь, дымит мотор от натуги, и никак мы не вырвемся. Возьмет машина метр и снова откатывается назад и снова пробегает тот путь, что уже был достигнут. Машина наша тогда все-таки вырвалась из кювета, залитого водой.
Меня сегодня тоже снесло, и тоже буксую, вырвусь ли? А если это не временная буксовка, а тот случай, когда на полдороге от натуги навсегда заглушается двигатель?
Тогда останутся все и всё, уйдешь только ты. И, уходя, не помашешь рукой людям, провожающим тебя, не пообещаешь, что скоро вернешься. Уйдешь в темноту навсегда. И будут цвести цветы, шептаться влюбленные, греметь свадьбы. Не раз наполнят бокалы друзья-приятели, но не поднимут бокал за тебя: за здоровье мертвых не пьют.
«Депутат», который до сих пор так свирепо храпел, наконец-то «выбрался на ровную дорогу». Теперь слышится лишь мирное дыхание спящих да тиканье моих часов на тумбочке.
Но вот еще какой-то странный звук доносится издалека. Прислушиваюсь. Звук повторяется строго через три-четыре секунды, тягучий, глухой, он похож на стон раненого зверя.
Вспоминаю — это в море гудит; кажется, вчера мне кто-то объяснял, что это гудит нефтевыкачивающая вышка. Этот далекий рев воскрешает в моей памяти совершенно иную картину.
…Зима. Сумерки. Речка, скованная льдом. Колхозный конюх пригнал поить скот. Животные сгрудились у проруби. Вдруг лед затрещал… Коровы, телята, буйволы шарахнулись к берегу, на твердую землю, вокруг проруби стало пусто.
И тогда все мы увидели, что огромный красавец бык провалился в прорубь. Он бил по кромке проруби копытами передних ног, он грыз лед и ошалело смотрел на нас.
Опомнившись, конюх схватил его за рога и начал тянуть изо всех сил к себе. Край проруби откололся, стремительный поток воды толкал быка под лед… И тогда он заревел, до слез жалобно, отчаянно. Волны захлестнули его. Из воды торчали лишь кончики рогов. Вот согнутая красная спина быка взмыла над водой и все… Но долго еще слышался из-под льда его глухой, обиженный рев.
Может быть, это и вышка гудит в море. А мне кажется, что там, вдали от берега, что-то живое давят соленые морские волны. Стонет оно под волнами, ревет отчаянно, не хочет погибать.
Я слушаю дыхание студента и «депутата», далекий рев в море, гляжу на лунные тени, скользящие по стене и по потолку, и мне так же отчаянно, так же горько хочется зареветь от обиды на самого себя, на всю свою, глупо исковеркавшую собственное нутро, жизнь, за то, что судьба так жестоко обошлась со мной.
Меня разбудил грохот проезжающих по мосту арб. Сквозь сон показалось, что это мы караваном едем на аульскую мельницу.
Прежде чем везти кукурузу на мельницу, мама ее поджаривала, а потом провеивала.
Вечером, по прохладе, она стелила во дворе на чисто подметенную осеннюю землю огромный палас. Босиком вставала на палас вполоборота к ветру, поднимала над головой большой деревянный таз — чара, доверху полный поджаренной кукурузой, и потихоньку начинала ссыпать ее сверху на палас. Неширокая струйка кукурузы плавно лилась, чуть колеблясь, ветер выдувал из нее золу и желтоватую пыль хлопьев.
В такие минуты нам, детям, поручалось следить за курами, чтобы они не склевывали зерна. Но едва мама поднимала над головою чара, едва падали первые кукурузины, как мы забывали обо всем на свете и наперегонки выхватывали из падавших зерен белые, растрескавшиеся и скорее отправляли их в рот. Мы клевали с одной стороны, а куры — с другой.
— Что же вы! — укоризненно вскрикивала мама, когда куры совсем наглели. — Киш! Киш! Что же вы, дети?!.
Мы вскакивали с колен и с криком бросались за курами, отгоняя их в самый дальний угол двора. Куры бежали, суматошно кудахча, растопырив крылья, словно желая взлететь. Казалось, что они были напуганы раз и навсегда, но едва мы поворачивались к ним спинами, как они уже крались за нами следом к паласу.