Наедались мы кукурузы до терпко-сладкого вкуса во рту. Как только я вспоминаю детство, я всегда чувствую привкус жареной кукурузы.
Когда вся кукуруза была провеена и ссыпана в чувалы, отец пригонял арбу.
Я никогда не забуду, как первый раз в жизни поднимал я с отцом мешок на арбу. Гордость заполнила мое сердце, когда отец предложил мне помочь ему. Когда мы стали поднимать мешок, ноги мои подогнулись от тяжести. А когда уже приваленный к борту мешок нужно было перетолкнуть за борт, сил у меня совсем не осталось. Тогда отец придержал мешок на колене, поплевал на ладони, отстранил меня и сам, поднатужившись, перевалил мешок в арбу. Я, как оказалось, был еще не помощник. Я почувствовал себя очень маленьким, бессильным и совсем сник.
Наша мельница была далеко за аулом, она стояла в укромном месте под белою кручей, в густых зарослях. На мельницу вели широкая аробная дорога и гладко утоптанная тропинка. Дорога шла далеко в обход, а тропинка бежала напрямую.
Когда на мельнице случалась большая очередь, отец оставался там ночевать. Если он наутро не возвращался, мама обычно говорила:
— Сынок, глаза отца, наверное, уже ищут тебя на дороге, отнеси ему еду.
Давала мне мама узелок, и отправлялся я бегом на мельницу. Сначала я бежал по тропинке с радостью, довольный, что освободился от мелких домашних хлопот, а потом вдруг душу овевал холод… Кладбище… Тропинка на мельницу проходила через кладбище.
Днем-то еще ничего, а вот ночью, под вечер…
Бывало так, что отец оставался на мельнице и на вторую ночь. Подойдет вечерком к нашему двору какой-нибудь аульчанин, возвратившийся с мельницы, и кликнет:
— Эй! Он (отец) после Магомеда. Просил принести ему ужин и четки.
Вот тогда мне по-настоящему становилось страшно: пока мама буйволицу подоит, пока по хозяйству управится, я знал, что совсем стемнеет. А мама медленно ходила по двору. Долго мыла руки перед тем, как доить буйволицу. Долго разговаривала с соседкой. А на дворе становилось все темнее и темнее. «Неужели она не может понять, что скоро будет совсем темно и страшно! Неужели она не может поторопиться!» Нет, мама не чувствовала моего состояния. Когда она, наконец, вручала мне узелок, бывало совсем темно.
С замиранием сердца приближался я к кладбищу, пристально, напряженно вглядываясь во все, какие-то силуэты виделись мне впереди. Я останавливался — и они останавливались. Я шел — и они шли. Вот уже неясные силуэты становились четкими надгробными камнями. Нас разделял ров, а за ним, я знал, я чувствовал, я видел, — покойники; они лежат покамест тихонько, они поджидают меня, и каждый из них там, в глубине, отодвинулся из-под своего тяжелого надгробия в сторонку, чтобы легче выскочить и схватить меня… Вон там, в земле, отодвинулся вместе с другими из-под своего камня старик Курбан, бывший сторож колхозной бахчи. Его похоронили две недели тому назад, я видел, как его несли сюда. Сейчас он меня схватит и загрызет своими железными вставными зубами.
С перепугу я начинал шептать все молитвы, которые знал. Я был не в силах смотреть по сторонам, я глядел только прямо перед собой, но все равно я прекрасно знал, как идут, как крадутся они между камней — высокие, в белых саванах… Я зажмуривался от страха и, рискуя врезаться лбом в какое-нибудь надгробие, бежал со всех ног вперед. Когда я открывал глаза, я видел, что уже совсем скоро кладбище кончится, я уже среди зарослей держидерева.
Сердце мое немножко успокаивалось, но страх не проходил, я продолжал шептать молитвы одну за другой, одну за другой…
Оставалось впереди всего две-три могилы, я оборачивался назад — высокие надгробия похожи на солдат, и все это войско бежит за мной, высокое, плоское, ледяное, ужасное войско…
Я прибавлял ходу, шаги мои, казалось, со звоном лопались в настороженном безмолвном и темном воздухе, земля звенела под босыми пятками… Так я и сам не знал, как приходил на мельницу…
Конечно, я расплескивал почти весь суп. Спасибо, отец не ругался.
Да, страшно было шагать вот так через кладбище, но еще страшнее, когда осенним пасмурным вечером мать даст фонарь на дорогу.
С первого взгляда может показаться, что с фонарем идти спокойнее, а теперь я вспоминаю, что с ним было даже еще страшнее. Фонарь давал только круг света, а там, за кругом, черный ад. Фонарь, покачиваясь, в руке и выхватывая из тьмы своим светом то одно, то другое надгробие, создавал такое впечатление, что покойники то и дело шныряли между плитами, белые, узкие, ловкие.
Но все-таки, как бы ни был велик страх перед кладбищем, у меня никогда не пропадало желание ходить на мельницу.
Ах, как я любил глядеть на быструю воду в деревянных желобах, на белый вихрь там, где вертятся лопасти, как я любил, когда в лицо мне попадали холодные брызги воды.
Любил стоять на арбе в прохладе большого тутового дерева и чутко прислушиваться ко всему, что происходит вокруг.
Любил я пасти за мельницей, на поляне, лошадей и бычков, что гуляли без дела в ожидании, пока хозяин смелет свое зерно и позовет их везти его домой.
Часто и с удовольствием взвешивался я на больших железных весах.