За Уралом, как слышала Варя, народ голодает – там едят собак, кошек, воробьев – все, что пахнет мясом и дает навар… Всю эту живность подвели в голодную снежную зиму восемнадцатого-девятнадцатого годов под топор и пустили в суп. Говорят, что даже люди едят людей. В Кургане на этот счет разразилась большой статьей местная газета – весь тираж ее продали прямо со станка, с непросохшей краской, но Варя этой печатной говорильне не верила: как это человек может есть человека?
Она брала маленький, со сточенным лезвием ножик и садилась чистить картошку. Саша Павлов любил картошку, тушенную с мясом. С лавровым листом, с дольками морковки и чеснока, с крупными черными горошинами перца – в одиночку муж мог умять целый чугунок, и Варя спешила побаловать его. Они снимали маленькую, с подслеповатым оконцем глухую комнату, полную таинственных звуков, шорохов, словно в комнате этой, кроме молодоженов, жил еще кто-то… И все равно это кривобокое слепое жилище казалось Варе лучшим из всего, что она видела.
Каждый раз она боялась, что не успеет к приходу мужа приготовить ужин, и все-таки каждый раз успевала – Павлов, заснеженный, в обмахренной инеем папахе появлялся на пороге и восхищенно втягивал в себя вкусный дух:
– Какой восхитительный запах! Такой еды я еще никогда не ел.
– Ты вначале попробуй, а потом хвали.
– Я это без всякой пробы знаю. М-м-м! – Павлов, демонстрируя восхищение, крутил головой и в ту же минуту словно погружался в какое-то дремотно-сладкое состояние, в котором совершенно не было тревог, отступали все заботы, и только одно занимало его мысли – Варя!
Павлов был счастлив, настолько счастлив, что иногда, целуя Варю в прохладный висок, вдруг ощущал, что он не чувствует биения своего сердца. Павлову делалось страшно, хотя чувство это – чувство страха – на фронте он никогда не испытывал. А вот сейчас он боялся не за себя – за Варю. Вдруг с ней что-то случится и он не сумеет ее защитить?
Продолжая пребывать в оглушающей гулкой тиши, он ждал, когда сердце заработает вновь – оно должно заработать, оно вообще не имеет права останавливаться – хотя бы ради Вари, – и вздыхал облегченно, когда в полую тишь проникал далекий негромкий звук: это к штабс-капитану возвращалась его жизнь.
– Варя, – шептал он, едва шевеля чужими, слипающимися губами, – ох, Варя!
– Что? – шепотом спрашивала она.
– Я боюсь за тебя.
– И я боюсь за тебя.
Тревожно было в этом мире, и хотя войной в Кургане, вроде бы, не пахло, она вяло протекала где-то на западе, далеко отсюда, пороховые хвосты иногда проносились и над Курганом: то одна нехорошая новость, что наступление колчаковских войск захлебнулось, приходила, то другая – столько-то колчаковцев угодило в плен к красноармейцам, столько-то было ранено, столько поморозилось, и лица людей делались озабоченными.
И вдвойне озабоченными становились лица у тех, кто старался копнуть поглубже, кто понимал, что убитые, раненые, помороженные – они есть и с той, и с другой стороны – это все свои люди, несчастные соотечественники, рожденные не где-нибудь в Англии или во Франции – рожденные здесь, под этим небом, на этой земле, и, убивая друг друга, они ложатся в одну землю.
Народа в России становилось все меньше и меньше, красные бьют белых, белые – красных, мутузят друг дружку, рычат, плюются кровью, радуются смерти человеческой… Никогда такого в России не было… И кто знает, когда все это кончится?
Глаза Павлова встревоженно темнели, он затихал, прижимал к себе Варину голову. Варя также затихала, слушая, как стучит сердце ее собственное и как стучит сердце мужа…
Хорошо им было вдвоем. И очень хотелось, чтобы счастье это, одно на двоих, никогда не кончалось.
Но желания с хотениями и действительность – вещи совершенно разные.
В той части России, что находилась под большевиками, царил голод. Вши, брюшной тиф, разруха, разбитые села, сожженные дома, расстрелы, трупы на улицах, мешочники, мертвые составы на железной дороге, холодные, в снегу, паровозы – страшно…
Маша Игнатьева видела, как на окраине одного голодного пустого городка прямо на большом обледенелом камне, примерзнув к нему спиной, лежал бородатый, со страшной изъязвленной пастью мужик и стонал:
– Мама, роди меня обратно!
С каждым словом у него изо рта выбрызгивали капельки крови.
Люди умирали как мухи – без счета.
Машу передернуло, лицо ее сделалось белым, и она поспешно полезла в автомобиль Тухачевского.
В автомобиле всплакнула:
– Как там мои? Небось тоже голодают?
Она представила себе отца, слабого, полувысохшего, с серыми куделями волос и трясущимся подбородком, и у нее, будто в припадке, задрожали плечи:
– Надо срочно ехать в Пензу! Срочно к отцу с матерью…
Тухачевский, выслушав жену, сказал:
– Бери вновь, как и в прошлые разы, спальный вагон, двух человек для охраны и поезжай. Проведать отца с матерью – дело святое. К моим обязательно загляни… Узнай, как они там.