— Ты? Пришел все-таки! — Она приподнялась, села на койке, свесив на пол босые ноги. Заговорила быстро, смущенно, оправдываясь: — Ох, эта Катя! Окликнула с порога: «Спите?» — и опять на улицу, хоть бы предупредила, что ты идешь… А я ждала тебя сегодня и вчера. Каждый день.
В ее глазах уже светилась радость, но в голосе еще были тревога и усталость от долгого ожидания.
Он поцеловал ее.
— Не было никакой возможности отлучиться.
— Я знаю. Сядь ко мне, поближе. Вот так.
Она взяла его руку, не отпускала.
— И когда шел бой и потом я думала о тебе… А ночью раненый был, трудный. Дежурила. В обед только из санбата вернулась.
Костромин вгляделся в ее лицо.
— Ты похудела, и тени под глазами. Не больна?
— Чуть-чуть. Была. В жару простудиться ухитрилась.
Она улыбнулась, и только теперь Костромин заметил, что на Юлии Андреевне была шелковая розовая кофточка.
— Никогда не видел тебя в кофточке. Она идет тебе. Но надо привыкнуть — в ней ты кажешься маленькой, хрупкой.
Улыбка ее стала грустной.
— Еще из дома. Эта кофточка была на мне в то утро, когда война началась. Берегу, надеваю по праздникам. Вот, как сегодня: ты пришел, мы в настоящем доме, а не в землянке, и еще…
— Что же еще?
Вместо ответа она, прислушиваясь к приглушенному смеху и голосам на крыльце, пояснила:
— Это Катя, санинструктор, со своим возлюбленным.
— Имел неосторожность видеть, когда шел, — сказал Костромин с простодушной усмешкой.
Юлия Андреевна глядела в окно, не мигая. Шепнула:
— Не надо так, Сережа… Они любят друг друга. И только они сами могут относиться шутливо к своей любви.
— Ах, ты об этом… Пусть любят на здоровье.
И спросил:
— Как ты жила это время? Что нового?
— Как жила? Работала и тосковала по тебе.
Он обнял ее. Обвел взглядом голые стены с обозначившимися светлыми местами, где прежде висели ковры и картины, койку напротив, покрытую серым одеялом, тумбочку и вдруг осязаемо, почти на ощупь, почувствовал ту самую тоску, о которой упомянула Юлия Андреевна.
— В санчасти я теперь не одна. Начальник у нас — старый хирург.
— Он живет тоже в этом доме?
— Нет, он в другом. Сегодня он в медсанбате делает операции. Там заночует.
— А что за стеной?
— Там санчасть. Но всех раненых уже эвакуировали.
Костромин опять взглянул на голые стены, на висевшие на гвозде гимнастерку и портупею с кобурой, откуда виднелась рукоятка пистолета, поспешно перевел взгляд на розовую кофточку и нежный, без загара, просвет на груди Юлии Андреевны.
— Как тут у тебя пустынно, дорогая! Хуже, чем в землянке. И запах этот…
— Что делать… Ты посмотрел бы на эту комнату три дня назад — настоящий ломбард был: ковры, картины, бархатные занавеси, старинные канделябры. Тут немцы-офицеры жили.
— И что же? — спросил Костромин, начиная догадываться о происхождении той кучи в сенцах, куда было свалено все убранство немецкой квартиры.
— Я велела все выбросить вон и сделала дезинфекцию, как после чумы или оспы. Лучше, конечно, все бы сжечь… Тут стоял запах сигар и тонких французских духов. Такой муторно сладковатый запах… Чуть закроешь глаза, и сразу видятся трупы… Лучше запах карболки!
Костромин вздохнул:
— А как же будет, когда мы войдем в Берлин? В таком городе не скоро сделаешь дезинфекцию, и окон там много — сразу все не откроешь.
— Не знаю, — сказала она задумчиво. — Пока я знала только ненависть. А какие чувства у победителей к побежденным — мне неизвестно.
Под окнами послышался тихий смех и знакомый голос сержанта: «Катя!» И опять все затихло. В сумерках предметы в комнате становились расплывчатыми.
— Какая тишина, — сказал Костромин. — Помню, до войны так тихо бывало на рыбалке, Горит костер, неподвижная река в сумраке и… тишина. И все опять будет. Только мы будем немного другими.
— А может, нас и не будет, — тихо сказала Юлия Андреевна.
— Нет, мы будем с тобой жить долго-долго.
Она погладила его руку своими шершавыми от частого мытья, горячими пальцами. Сказала с внезапно прорвавшейся, откровенной грустью:
— Мне кажется, в войну мы встретились, в войну и расстанемся. Я не суеверна, но счастливы мы уже давно… На войне это долго. А после длительной ясной погоды надо ждать ненастья.
Они помолчали. Костромин почувствовал, как его захлестывают тоска, острая нежность и смутное беспокойство. И злость вспыхнула вдруг:
— К дьяволу! Не хочу сейчас размышлять о войне. Все одно, будет наша победа, останется жизнь. И я собираюсь положенный век жить — до ста лет. Положенный не войной, а природой!
Она поняла и оценила его злость. Она была ему благодарна.
— Извини, Сережа. Просто я устала за последние дни. И тебя ждала долго.
— И ты будешь жить до ста лет, день в день, — сказал Костромин полушутя, полусерьезно.
— О, еще три четверти века! — Она, будто что-то припомнив, спросила: — Ты долго еще побудешь со мной?
— Через час-два мне надо идти.
— Тогда… Проводи меня, пожалуйста, по коридору.
— Что ты придумала?
— Маленькая тайна.