Было такое чувство, будто я попал в аварию и мне оторвало обе ноги. То, о чем я мечтал с детства, чего хотел, когда сидел затаив дыхание в затрапезном темном кинотеатре на окраине Гарлема; то будущее, которое я считал своим неотъемлемым правом, растаяло в воздухе как утренний туман.
Между тем второй этап, который должен был завершиться, выполнив свою миссию, эта ракета носитель, обреченная рухнуть на землю, когда моя кинокарьера взлетит в космос, – вот она-то, наоборот, уверенно шла в гору, крепла и набирала обороты. Для всех вокруг я был комиком на взлете карьеры, достигшим всех мыслимых профессиональных вершин. А на самом деле мне было страшно, я был растерян. Появилось чувство неудовлетворенности, которое постепенно станет невыносимым.
Объективно 1967 год был очень успешным. В феврале вышел мой первый альбом «Карикатуры и пародии», который стал золотым. Его номинировали на «Грэмми», с небольшим перевесом он уступил Биллу Косби, очень достойному сопернику. Я выступал в лучших ночных клубах страны. Меня начали приглашать в Вегас. Летом я снялся еще в одном шоу под названием «Поехали!» – это была летняя замена «Шоу Джеки Глисона», включавшая четырнадцать эпизодов. (С тех пор «Поехали!» стало фирменной фразой Глисона. Вариант «На Луну, Алиса!» оказался не таким удачным.) Тем летом я был звездой шоу. Вместе с Бадди Ричем[147] и Бадди Греко[148].
Становилась все заметнее и моя неадекватность. Каждый день я приходил в студию с ниткой индейских бус из ракушек и новым значком. Однажды я надел значок с надписью: «Морская пехота клепает Освальдов[149]», что очень возмутило Бадди Греко. (Впоследствии он станет совсем другим и будет смотреть сквозь пальцы на человеческие слабости, но в те времена он был очень непростым человеком, весьма консервативным.)
В шоу «Поехали» мне приходилось и петь – втроем с обоими Бадди мы исполняли «Это был очень хороший год»[150]. От реприз и подводок к ним разило нафталином, мы делали банальные номера в пошлых костюмчиках. Уровень фальши и лицемерия начинал меня напрягать. Унылые развлечения со скучными людьми, которые кое-как влачили свою жизнь. Безликое стандартное шоубизовое смотрилово для американского среднего класса. Чем острее я это ощущал, тем болезненнее воспринимал свои актерские неудачи, тем глубже осознавал, что происходит что-то совсем не то. Что я оказался не в том месте, не с теми людьми и решаю не те задачи.
Потом было «Шоу Эда Салливана»[151]. Это ужасное, ужасное шоу Салливана, камера пыток для комиков. Я очень долго сопротивлялся, но они предлагали все более соблазнительные условия, обещали не резать мой материал, как проделывали со всеми комиками, невзирая на их статус. И вот в 1967 году я наконец пришел к Салливану. Как я думал, на своих условиях.
Самая изощренная пытка в «Шоу Эда Салливана» состояла в том, что оно выходило в прямом эфире. Вторых дублей здесь не было. Если вы облажались, это видела вся Америка. Если мистер Пейстри[152] ронял тарелки или Джеки Мейсон[153] показывал Эду средний палец, уже ничего нельзя было переснять, вырезать или перемонтировать. Извиняться было бесполезно.
Что еще очень напрягало: зрители в студии тоже знали, что шоу идет в прямом эфире. Знали, что это шанс попасть в телевизор, оказаться в одном кадре с Джо Луисом, Джеймсом Кэгни или одной из тех знаменитостей, о которых Эд писал в своей дурацкой колонке. Половина зрителей приходила по специальным приглашениям. Привилегированная публика. Если вы дилер «Линкольн-Меркюри» на Лонг-Айленде, то получаете десять билетов и приглашаете людей, которым хотите пустить пыль в глаза. Все одевались в самое лучшее. Не только вы, но и публика были как на витрине.
Под прицелом камер зрители очень зажаты. Они не позволяют себе расслабиться и стараются удержаться от смеха – этой естественной спонтанной реакции. Каждый думает: «Я лучше подожду, пока все начнут смеяться, и тогда дам себе волю. Буду как все. А то если прысну: „Ха-ха-ха, оххха-хааа-хааа, господи-твою-мать-оборжаться“, а никто и не пискнет, то облажаюсь по полной». Для комика хуже не придумаешь.
Ну и, наконец, чтобы мало не показалось, сам Салливан. Во время вашего номера Эд стоит с правой стороны сцены. Он остается за кадром, но сцену не покидает. На комика зрители почти не смотрят, их взгляды прикованы к Салливану – все ждут, рассмеется ли он. А он не смеялся никогда.
Сложите все это – и получите кладбище смеха. Нести юмор в массы в таких условиях – сродни агонии. Больше шансов рассмешить мавзолей.
В том, что касается сцены, я человек левополушарного склада, я всегда любил порядок. Я был одержим идеей, что все должно быть продумано до мелочей и быть строго на своем месте. И никогда не нервничал. А вот у Салливана нервы у меня зашкаливали. Поначалу я считал, что дело в непредсказуемости, невозможности все контролировать. Но очень быстро понял: причина в том, что шоу культивировало (казалось, даже преднамеренно) движущую силу сетевого телевидения – страх.