– Да. Ранен был. Теперь снова воюет.
– А про Сараеву?
– Ни слова… Пишет: люблю, ждите, жив буду – вернусь.
Степка прибавил шаг. И шел теперь рядом с Любашей, потому что не мог идти сзади: ему тяжело было видеть, как она опирается на свои костыли, как они вязнут в глине, как от напряжения потеют ее пальцы, сжимающие ручки костылей. Лицо сестры тоже вспотело. И дышала она глубоко.
– Я… не… подозревала, что у нас такая крутая… гора.
– Давай отдохнем, – сказал брат. Ему не нравилось, как дышит Люба.
Она остановилась. Посмотрела благодарно.
– Вот платок, – сказал он.
– У меня есть, – смутилась она.
Раньше Степка никогда не видел свою сестру смущенной. И возможно, поэтому ему вдруг почудилось, что это не Любаша, что это вообще не явь, а сон. Цветной сон! Стоит лишь пошевелиться, и он проснется на своей койке и увидит затверделые пятки бывшего шофера Жоры, который спит в той же комнате, что и Степка, на полу возле пианино.
Она высвободила руку, но костыль по-прежнему оставался под мышкой и мешал ей нащупать карман.
Степка сказал:
– Платок совсем чистый. Мать дала мне сегодня утром. Я даже не разворачивал его…
– Хорошо, – согласилась Любаша. И опять схватилась за ручку костыля.
Брат сам вытер ей лицо.
Она сказала:
– Я еще, как маленький ребенок. Но я привыкну. И выучусь всему.
– Конечно, – сказал он. – Ты всегда была способным ребенком.
И Любаша засмеялась хорошо и просто.
Жора чинил стену. Он был без гимнастерки, майка вправлена в галифе. Услышав голоса, Жора повернулся, увидел Любашу и все понял. Он положил молоток на табуретку, подошел к калитке. Степа и Любаша остановились. И Жора теперь хорошо видел ее костыли, а она – его изуродованную руку.
Любаша, конечно, не любила Жору. Он ей никогда не нравился. Думается, поэтому она без всякой неловкости сказала:
– Здравствуй, Жора!
А Жора…
Несколько дней назад он говорил за ужином:
– Мне Люба с первого взгляда, можно сказать, по сердцу пришлась. И было в моей душе затаенное желание жениться на ней. Стали бы мы тогда с тобой родственниками. Точно, Степка.
– Чужой ворох ворошить, только глаза порошить, – ответил Степка пословицей из лексикона бабки Кочанихи.
И вот Жора увидел Любашу на костылях. И стушевался, и побледнел, будто бы с перепугу. Не ответил на Любашино «здравствуй». А забормотал:
– Надо же так!.. Где это тебя?
– Там… – неопределенно ответила Любаша.
– Война не для женщин, – убежденно сказал Жора.
– Устаревшее суждение, – ответила Любаша. – Теперь война для всех.
Трудно было поверить, что эти не светлые, а серые с грязной желтизной камни, которые Нина Андреевна вывалила в ведро из поношенной противогазной сумки, могут стать белой, сметанного цвета массой. Степка удивился. Мать плеснула в ведро воды. И камни зашипели, точно сало на сковородке. Вода забурлила, хоть и не стояла на плите. Потом камни стали расползаться, вода белеть, густеть. И Степку не покидало ощущение, будто это нечто съедобное, вкусное. И совсем не хотелось верить, что в ведре растворяется известь.
Развернув сложенный квадратиком клочок газеты, где лежала горсть – не более чайной ложки – синьки, мать нагнулась над ведром и вытряхнула туда синьку.
Степка взял палку, которую специально обстругал. Мать сказала:
– Размешивай.
Стены комнаты казались оклеенными странной географической картой. Взрывная волна и осколки обрушили лишь часть штукатурки. Сейчас эти места были замазаны темной глиной, тогда как уцелевшие участки стен и потолка светлели полинявшей от времени известью.
Обвязав голову косынкой, мать забралась на стол. Ее щетка заходила по потолку умело, ловко, и капли извести не текли по руке, как это случилось у Степки, когда он взялся подражать матери.
Опершись на костыль, Любаша белила стену между окон. Окна были застеклены. Но не целыми стеклами, а составленными из осколков. Солнце смотрело в них. И лучи его преломлялись и разрисовывали окна узорами, только не белыми, как мороз, а цветными: фиолетовыми, розовыми, золотистыми…
– Дни теперь теплые, – сказала Любаша. – Завтра мы сможем перебраться к себе.
– Днем раньше, днем позже… Успеется, – ответила мать. – Хорошо бы полы покрасить. Нюре обещали принести краску…
– Себе она уже достала, – не сдержался Степка.
– Завистливый ты, Степан. Не толково это. – Нюра стояла на пороге. И все слышала.
– Ты уж больно толковая. Давай побелю.
Нюра пренебрежительно махнула рукой:
– Охолонь… Не мазалась и мазаться не собираюсь… А относительно краски, тетя Нина, слово твердое. Мне керосинщик обещал. У него есть.
Лицо Нюры в веснушках. Приятное, в общем. А взгляд хитроватый.
– Ваня письмо прислал. Его орденом Славы наградили. И война скоро кончится.
– Прямо так и пишет? – подзадорил Степка.
– Другими словами, конечно. Но понятно… Я сейчас прочту.
Она вынула из лифчика солдатское треугольное письмо. Стала читать:
– «Бьем фашиста. И могила его близка. Все будет хорошо, Нюра. Все хорошо… Главное, не надо торописа, не надо волноваса».
Юмор мужа Нюра не поняла. Покачав головой, нравоучительно сказала:
– Учудишься… Базой человек заведовал – и такие грамматические ошибки…