А потом была долгая дорога домой, забитая фурами трасса Москва – Петербург, рваный ветер, косой дождь, который начался возле Новгорода и продолжался до самой Твери, слепящие огни встречных машин, посты и засады ДПС, короткий сон в Москве и холодное ветреное утро в Донском монастыре, где хоронили Солженицына. Это было 6 августа, а уже через день на юге, не так далеко от тех мест, где он родился, началась война. И печальный российский президент, только что опускавшийся на колени перед свежевырытой могилой, отдавал приказы, которые разом отодвинули смерть Александра Солженицына в прошлое и провели границу между двумя эпохами – той, которая была его и длилась так долго, и той, которая наступила теперь.
Один Бог знает, что бы Солженицын об этом новом времени сказал. Он не был ни профессиональным политиком, ни проповедником, ни даже историком, он был писателем, художником, но как раз людям этого призвания в русском XX веке приходилось заниматься самыми разными ремеслами. А ему, так уж вышло, особенно. У него была поразительная судьба, и трудно сказать, она ли в большой степени определила его жизнь или же это он эту судьбу направил; верней всего, их сотворчество было взаимным – случай для нашей литературы, где писатели со своими судьбами больше воевали, нечастый. Но то, что именно судьба подарила ему те события, те встречи и испытания, без которых он вряд ли стал бы писателем, каким узнал его весь мир, и то, что он в своем творчестве ничего из этих даров не упустил, не потерял, не забыл и ни от чего не уклонился, отблагодарив судьбу за ее горькую щедрость сполна, – все это очевидно.
Рождение в 1918-м, кровавом советском году, том самом, о котором сказал любимый им Булгаков: «Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй»; детский опыт веры в Бога и ее утрата, обретения и разочарования молодости, первые успехи, первые опыты в литературе, дружба, любовь, университет, путешествия. А затем война, арест, следствие, тюрьма, шарашка, лагерь, смертельное заболевание и чудодейственное исцеление, ссылка, из которой он не рассчитывал вернуться, освобождение, учительство в Рязани, упорное писательство без какой бы то ни было надежды на напечатание и, наконец, – год 1962-й, от революции сорок пятый, – публикация «Ивана Денисовича» в ноябрьском номере «Нового мира», переменившая не только его личную судьбу, но и течение истории всей страны. И это только одна часть его жизни, первая прошедшая в тени ее половина, а во второй на безжалостном ярком свету и в укрывищах, которые он создавал, были слава, травля, преследования, подполье, новые книги, семья, дети, изгнание и возвращение. Редко кому на земле удавалось жить так насыщенно и так долго. По меньшей мере, у нас в России, где за гениальность обыкновенно расплачивались недолгими сроками пребывания на земле, ему было отмерено даже больше библейских семидесяти или восьмидесяти лет.
Судьба Солженицына так или иначе перекликается с судьбой Достоевского. Во всех этих сюжетах вообще сказалась какая-то загадочная, протянувшаяся через столетие писательская порука, мистика судеб, полей и совпадений. Каторга, атеизм и возвращение к христианству, но главное – боль за страну, в которой живешь. Впрочем, не знаю, повторил ли бы Солженицын вслед за Достоевским, что есть правда выше России. Не потому, что б Россию любил больше, чем Достоевский, а потому, что на его веку наша родина сделалась слишком хрупкой и уязвимой. И то, что для Достоевского было страшным кошмаром, предчувствием надвигающейся беды и бесовщины («Слушайте, мы сначала пустим смуту… мы проникнем в самый народ… матери пьяны, дети пьяны, церкви пусты…»), для родившегося столетие спустя писателя обернулось не просто осуществившимся пророчеством, но явью даже более страшной и невообразимой в своей повседневности. Для этого достаточно раскрыть на любой странице «Архипелаг ГУЛАГ». «В 1949 году в столыпине Москва – Куйбышев одноногий немец Шульц, уже понимая русские понукания, прыгал на своей ноге в уборную и обратно, а конвой хохотал и требовал, чтоб тот прыгал быстрее. В одну оправку конвоир толкнул его в тамбуре перед уборной, Шульц упал. Конвоир, осердясь, стал его еще бить, – и, не умея подняться под его ударами, Шульц вползал в грязную уборную ползком. Конвоиры хохотали». И – вынесенное автором в подстрочный текст примечание: «Это, кажется, названо “культ личности Сталина”?» Едва ли можно было вскрыть и уничтожить лаконичнее всю полуправду XX съезда и хрущевской оттепели…