Он восстал против этой обморочной советской реальности со всей мощью своей натуры. И в память о мертвых, и для пробуждения совести живых он говорил: «Я хотел быть памятью. Памятью народа, который постигла большая беда». Этого выбора ему не простили, хотя в середине 1960-х у Солженицына был шанс от своего пути уклониться – он мог бы сделаться благополучным подцензурным советским писателем, оставаясь при этом внутренне свободным, мог принять логику тех, кто не боролся за правду, а терпеливо ждал, что история произойдет сама собой, – но он так не мог, в нем, как в сердце Тиля Уленшпигеля, стучал пепел Клааса. Солженицын был органически не способен на торги, уступки и компромиссы. Дипломаты сказали бы в таком случае «трудный переговорщик». Этой несговорчивостью он ставил в тупик не только ненавидевшие его бездарные советские власти, но и Запад, что сполна сказалось как в истории неполучения им Нобелевской премии в Москве (шведы попросту испугались ее вручать, а он был готов получить ее здесь), так и в гарвардской речи и других иностранных сюжетах. С годами солженицынская непримиримость ко лжи не иссякала: так не только по убеждениям, но и по характеру своему он не вписался сначала в перестройку, когда его книги до последнего, сопротивляясь сколько можно, не пускала в страну издыхавшая коммунистическая власть, а потом пришелся не ко двору в разбойничьи, циничные девяностые, написав «Россию в обвале» и получив полуопалу от демократических властей за поставленный им диагноз государственного разграбления страны. Его обвиняли казенные патриоты за то, что он якобы нанес вред державе, хотя очевидно, что худшего врага, чем коммунистическая партия, у России в XX веке не было, и только безумное ослепление мешает это признать. Не угодил он многим и в нулевые, ибо медленное, неверное, то и дело срывающееся, но все же поднятие России с колен и укрепление ее государственности было им замечено и оценено.

Он всегда был неудобен. Его слова, его поступки часто служили критерием не только его собственного мужества, но и проверкой мужества других людей. Тех, кто делал свой выбор, присоединяясь или нет к его травле, кто подписывал или не подписывал письма в его защиту, когда его воровски исключали из Союза писателей (куда он не вернулся, ведь даже прощались тем летом с Александром Исаевичем в Академии наук), кто поздравлял или не поздравлял его с пятидесятилетием в 1968-м или с Нобелевской премией в 1970-м, кто публично выражал свою радость или свой протест в связи с его высылкой в 1974-м.

Он отдавал отчет в этих поступках, высоко уважая в людях мужество и презирая трусость. Наверное, он делал ошибки, бывал резок и подчас несправедлив, в горячке борьбы многого не замечал и не до конца понимал тех, кто был не способен вести себя так же непримиримо и бесстрашно, как он. Иногда обманывался, иногда не доверял тем, кто доверия заслуживал, как Федору Абрамову, например. («Александр Исаевич никогда не допускал ошибок стратегических, но допускал ошибки тактические», – очень точно высказалась на сей счет Наталья Дмитриевна Солженицына.)

Это очень внятная и честная позиция. Но, пожалуй, до конца ее понял и согласился с ней я уже после смерти Александра Исаевича, когда меня поразил тон либеральной прессы, как нашей, так и западной. Осуждающий, высокомерный, нетерпимый, неожиданно смыкающийся с коммунистическим брехом – Солженицыну так и не простили его жизни, не простили любви к России, которая была ему дороже, нежели даже борьба с коммунизмом, ибо последняя никогда не становилась для него самоцелью и никогда он не был профессиональным антисоветчиком, как многие из диссидентов, при том что никто не подверг советскую жизнь столь беспощадной и уничижительной критике. Советскую, но не русскую – для него эти слова были только антонимами, и он всегда знал, на чьей стороне. Он не оправдал чужих ожиданий, прожив эту русскую жизнь, в которой никто не был ему указом, хотя указывать пытались многие, вплоть до самых последних его дней, – удивительное, но бессильное желание им манипулировать и его использовать. Но – не на того напали.

Сам Солженицын частично описал свою жизнь и в «Красном колесе», и в «Раковом корпусе», и в «Круге первом», и в очерках литературных нравов «Бодался теленок с дубом» (одном из любимейших, с него начался для меня Солженицын), и в очерках изгнания «Угодило зернышко меж двух жерновов».

Всякий читавший «Красное колесо», «Раковый корпус», «В круге первом» увидит, что в них не так много написано про личную, частную жизнь их автора. Даже про вторую жену довольно скупо, с нежностью, спрятанной так глубоко, что хотелось бы эту нежность из глубины извлечь, потому что не только воином он был и не отсекавшим все лишнее ветхозаветным пророком, каким его порой воспринимали, а любящим мужем, отцом, познавшим высшее человеческое счастье тогда, когда все надежды на него, казалось, были исчерпаны.

Перейти на страницу:

Похожие книги