Говорят, что, отринув страсти, человек очистится и удалит себя от мира случайностей - и тогда, мол, смело отдавайся любой своей судьбе! Ведь фортуна изменяет лишь внешние обстоятельства жизни, сущности человека не задевает, колесо двуликой слепой богини вертится и вертится, а ты все равно остаешься неизменным в глубинах своей личности, и не может коловращение судьбы сделать злого добрым, скупого щедрым, жестокого милостивым. Поэтому наберись терпения и спокойствия, поднимись над непосильными тебе испытаниями, пытайся увидеть в любом мгновенье и горе, и счастье, тем самым хотя бы краешком души прикоснись к вечности - и это даст тебе возможность вырваться из движущегося сплетения случайностей, образующих, по видимости, строй и поток времени, ибо время бесконечно, но миг не вечен, время делится на прошлое, настоящее и будущее, вечность же охватывает полноту не ограниченной ничем жизни и владеет ею, у вечности нет ни в чем недостатка, нет его и в том, что грядет непреложно, она же не истекает в прошлое, собственная ее природа этой вечной бесконечности текущего времени - всегда быть сегодняшней. Еще Августин призывал к уравновешенно-равнодушной покорности, поскольку, мол, согласно разумному порядку божественного правосудия и наказание и оправдание суть благо, человек же не может жить согласно своим устремлениям, потому он должен стать слепым орудием в руках божества. Из чего вытекало, будто равнодушие и ведет к свободе, на самом же деле оно приравнено смерти.
Евпраксия не сподобилась на то, чтобы спокойно следить за безжалостным движением колеса жизни, за неуклонным увеличением размаха его вращения; десять лет жила в этом сплошном ужасе, конца не видела, конца никто не обещал, нужно было биться самой, надеясь на собственные силы, становиться и утверждаться, отстоять свою чистоту и - либо подняться, либо погибнуть. Она еще не знала, что Каноссой началась вершина, начался последний порыв и последнее испытание ее недолгой многострадальной жизни. Билась, барахталась, рвалась, словно рыба в сетях, словно в силках птица, словно гладкая лань в шершаво-жестких руках. Так в последнем всплеске высоко поднимается волна, прежде чем разбиться брызгами, так ярко вспыхивает огонь перед тем, как угаснуть.
Нет, не разбиться, не угаснуть - жить! Разве для того она столько тяжкого вынесла, чтоб теперь покориться и ждать конца? Двадцать три года, полна сил, красивая, жаждущая красоты и добра - и растоптана жизнь, все уничтожено, убиты добрые намерения, отнята вера в святость и благородство, высокие страсти осквернены, ничего не осталось. Но нужно жить, верить, поднять человеческое в себе, подняться над этим шершаво-жестким миром, показать ему! Есть еще святость, есть надежды, есть высший долг, и он стремление человека к добру и счастью!
Когда-то думала: "Станешь императрицей - осчастливишь мир". Теперь суживай пределы. Не мир, ты сама. Вырваться отсюда, разбить свою зависимость, покинуть всех этих - императоров, пап, герцогов, графинь, баронов. Они ввинчены в жестокое коловращение навеки, обречены оставаться в неумолимой зависимости друг от друга, они нужны друг другу, как волк и серна, вода и пламя, земная твердь и небесные эмпиреи. Что император без папы, что папа без Матильды, что Матильда без Вельфа и что Вельф без Матильды? А она не хочет такой взаимозависимости, она заброшена к ним случаем, слепым поворотом безжалостного колеса лишенной разума фортуны. В этом мире разум ограничивают сознательно и преднамеренно, чтобы освободить место для веры. Но разве идея веры, идея самого бога не проистекает из идеи свободы, той, что присуща человеку от рождения? Почему бог, а еще больше - слуги его отняли свободу у того, кому она принадлежала по природе? И почему они, своекорыстные слуги божьи, чувствуют сами себя более свободными, лишь отнимая свободу и независимость у других людей, у множества множеств людей, созданных ведь тоже по образу и подобию божьему?
В башне Евпраксия, обиженная на целый мир, оплакивала собственную обиду, собственное горе. Теперь, сравнявшись по внешним проявлениям свободы со всеми - и самыми богатыми и самыми презираемыми, - обнаружила еще более тяжелую подневольность и потому с каждым днем все чаще устремлялась памятью в прошлое и, вспоминая, удивлялась теперь, как же могла некогда равнодушно проходить мимо страданий людских, мимо несправедливости, причиняемой малым мира сего, да еще прямо на ее глазах.
Вспомнила, как на Красном дворе Всеволода били челядинцев княжеские подручные, какой страх царил там в темных закутках, какая забитость, как все слуги и служки носились стремглав, толкались, бранились, препирались, пугались и сторожились гнева княжьего, гнева боярского - не Красный двор, а пуща дикая, набитая зверьем, где меньшие дрожат перед большими, а те пред еще большими.