Что в дружбе людей, предавших себя матери-природе, собственно человеческого? Это понятие не следовало бы принимать бездумно. До него надо дорасти. Оно легко скатывается – тут прав Ницше – в «слишком человеческое». Подлинная мера человека – труд обретения в себе человечества. Такое доступно только тому, кто обрел великую чуткость духа и живет в радостном согласии с миром. Человечное в человечестве, Адам во вновь обретенном раю – вот формула человека. Чтобы этого достичь, нужно уметь смиряться: быть с миром в мире. Таково задание, по сути глубоко нравственное, азиатской, но, конечно, и русской мудрости. Но нужно смиряться в силе. Жизнь на лоне природы не развращает и даже не «опрощает», а дисциплинирует. Она требует заботы не только о ближних, но и о совсем незнакомых дальних и притом заставляет каждого отвечать за себя. Примечательная деталь, сообщаемая Пришвиным: простые китайцы в тайге, играя в карты, не допускают даже мысли об обмане, верят партнеру на слово, а если обман раскроется, обманщика убивают на месте. Целомудренная жизнь требует чистых чувств и решительных поступков. Дружба как связь полностью самостоятельных – стало быть, умелых и мудрых – людей есть ее, в сущности, единственная школа.
В
В дружбе каждый становится удивительным, чудесным. В ней каждый, уступая другу-другому, вмещает в себя мир. Дружба созидает метацивилизационное пространство, где каждый момент жизни сталкивает с бездной неведомого и возвращает к началу всех вещей. Такое пространство знакомо каждому жителю Дальнего Востока (читай: истинному русскому), где еще и сегодня все напоминает о непамятуемом, отсвечивает невидимым, и дела людей странным образом питают забвение, навеваемое природой: заброшенный аэродром или казарма столетней давности неожиданно быстро теряют приметы времени и сливаются с безымянными руинами древности. Эта правда евразийского простора выражена в странной слитности доисторических рисунков и естественных трещин на камнях, складок местности и остатков неведомых крепостей… Мир вездесущей мнимости, где реально только отношение, сердечная сообщительность.
Ближе к концу повести Пришвин произносит одно точное выражение:
Евразийская ширь побуждает искать идентичность в инаковости – правду одновременно русскую и азиатскую. Наверное, не найти на земле народа, который умел бы жить по правилу «своя своих не познаша» больше, чем русские. Но ведь и китайцы многолики до такой степени, что часто не узнают друг в друге соотечественника. Как раз здесь мы найдем семена подлинной всемирности, которая никогда не будет формальным единством. В противном случае не будет человечества.
Теперь становятся понятнее и важные особенности русско-китайских связей, которые смутили не одного исследователя. Например, отмеченная выше способность обоих народов не замечать друг друга, даже если русские десятками тысяч жили в Китае, и при этом каким-то шестым чувством ощущать свое сродство. Лозунг «русский и китаец – братья навек» есть только поспешный и крикливый вывод из этого ощущения, провозглашенный политиками по конъюнктурным соображениям. Не менее многозначительны и признания русских эмигрантов в Китае о том, что только вдали от родины они осознали себя русскими. Мне видится здесь не недоразумение, а возможность раскрыть неизвестный пока потенциал народной жизни в модусе евразийской «совместности». На этот потенциал указывает и концовка повести Пришвина, из которой явствует, что жизнь в «пустыне» дает опыт и силы, нужные для успеха в обществе. В конце концов Арсеньев и Пришвин написали повести о людях, которые прожили успешную жизнь потому, что жили для других.
На вопрос о том, как дружить русским и китайцам, есть простой и ободряющий ответ: дружить надо с евразийским размахом, на «метацивилизационной» высоте жизни.