— Вы спросите: а что же я сам, разве не смогу? Ведь соавтор. Знаете, сейчас мне кажется, что не осилю. Не того я полета птица… Шур Шурычу было хорошо со мной работать: я умел конкретизировать, воплощать в текст и уравнения его идеи, подчас очень смутные и странные, был честным и дельным оппонентом при обсуждении этих идей. Но идеи-то все-таки были его…
Они уже въехали в город. Теперь машина, сдерживаемая светофорами, шла медленно и неровно.
— И вот, знаете, при всем том я испытываю еще одно странное чувство, думая о смерти Тураева, — задумчиво, будто даже и не Коломийцу, а себе, промолвил Загурсний. — Смирение, что ли? Неспроста мне на ум приходят ранние кончины людей гениальных, от Моцарта до Галуа. Ведь не в том, в конце концов, дело, что одни из них были музыканты, другие поэты, третьи и вовсе математики. Это частности, суть же в том, что они, каждый на свой манер, приближались к глубокому пониманию мира и себя — куда более глубокому, чем прочие люди. Настолько, может быть, глубокому, что это выше возможностей человека… Вот и с Шур Шурычем мне почему-то представляется, будто это закономерно, что он умер внезапно именно сейчас, когда подбирался к самой сокровенной тайне материи… что так и должно быть. Странная мысль, а? Но ведь… понимаете, исследуя природу, мы обычно разумеем под ней всякие там твердые тела, частицы, звезды — объекты вне нас. Но ведь материя — это и мы сами. Мы тоже существуем во времени — и не знаем, в чем существуем, не понимаем времени. Может, здесь действительно предел познания мира и себя, который нам не дано превзойти? Или иначе: дано, но, превзойдя его, нельзя жить?… Уф-ф!.. — Загурский поднял руки, будто сдаваясь. — Наговорил я вам — у самого голова кругом пошла. Не принимайте все это всерьез, Станислав Федорович, это от расстроенных чувств.
Он наклонился к водителю:
— Сверните, пожалуйста, влево, на Пролетарскую. Дом пятнадцать, здесь рядом.
У дома довоенной архитектуры, балконы которого были почти сплошь закрыты диким виноградом, Загурский распрощался, поблагодарил, вышел из машины и вошел в подъезд.
“Хороший дядька какой, — тепло подумал о нем Коломиец, когда машина отъехала. — Простой, и не подумаешь, что член-корреспондент, ученое светило, теперь почти директор института. А я его мечтал со зла перекрестным допросом мытарить…”
— Вы меня сначала обилетьте, а потом оскорбляйте!
— А раз вы не обилечены, то платите штраф!
На следующее утро Мельник, выслушав отчет младшего следователя Коломийца, неожиданно учинил ему оглушительный разнос.
— Значит, так просто и отдал эти бумаги? — начал он спокойно, только брови Матвея Аполлоновича зловеще изогнулись, делая его похожим на белобрысого Мефистофеля. — Ну, пан Стась, не ждал!.. Ты хоть сам прочел их?
— М-м… Проглядел мельком, вроде ничего нет…
— Та-ак… нет, вы слышите? — Мельник драматически повернулся к сотрудникам, и те разом осуждающе взглянули на Стася. — Пришел, увидел — победил! Так, значит? Кай Юлий Коломиец!
— Да ничего там не было, научные записи! — отбивался Кай Юлий.
— Конечно! И в бумагах ничего не было, и в стаканах… Это ж надо — так стаканы прозевать! Ведь сразу надо было их изъять, это азбука следствия — так, значит, это самое! Научные записи… Это Загурский тебе сказал, что научные записи, заинтересованное лицо, так, значит! Сам ты этого не знаешь. Нет, я на вас удивляюсь, Станислав Федорович, товарищ Коломиец, я очень удивляюсь: чему вас в институте учили?! Ведь читали же вам в курсах криминалистики: все, что произошло в моменты, непосредственно предшествовавшие преступлению, равно как и все находящееся в непосредственной близости от места преступления… так, значит, это самое! — Голос Матвея Аполлоновича нарастал крещендо. — …Особенно предметы, хранящие следы личности потерпевшего или преступника, так, значит, — все это может иметь чрезвычайную важность для раскрытия такового! Все — в том числе и бумаги с записями покойного! Там одна какая-то строчка может пролить свет…
— Да какового такового!!! Нет там никакого преступления! Вы ж сами вчера говорили…
— Что я говорил?! Кто из нас был на месте происшествия — вы или я, так, значит, это самое! И что это за манера прятаться за мнение начальства, что за стремление к угодничеству? От вас, как и от любого представителя правосудия и закона, требуется принципиальность, твердость и самостоятельность — так значит, это самое! — Казалось уже, что Матвей Аполлонович не сидит за столом, а стоит за трибуной в заснеженной ночной степи, и вокруг него свищут пули басмачей и рецидивистов. — Странные у нынешнего молодого поколения взгляды: требуют принципиальности от других, а вот сами… так, значит!
Он помолчал, чтобы успокоиться, а затем продолжал: