— Все беды начались из-за распада Империи. Согласен, жителей там было много. Но достаточно было двух Империй, одной на востоке, другой на западе, получился бы своего рода двуликий Янус, представлявший варварскому миру две стороны мира цивилизованного. Почему узурпаторам позволили именоваться королями Англии, герцогами Бургундии, королями Франции? Ведь везде, где звучит романская речь, простираются земли Империи: смотрите, вокруг нас в разгаре предвечного лета — галлы; смотрите, вон там — Лютеция. Конечно, Лютеция с паризиями разрослась с тех пор, как туда на зимние месяцы приезжал император Юлиан, — хотя нет, это было еще до того, как он стал императором. Население в Империи увеличилось, требовалось больше государственных служащих, ничего более. Были еще Северная и Южная Америка, Австралия, европейские колонии в Африке. Однако власти, управлявшие половиной Империи, могли управлять и половиной мира. Я не кажусь вам смешным?
Она внимательно слушала.
— Я спросил, — продолжил Жоанни, — потому что, когда раз или два об этом упоминал, надо мною смеялись. Однажды в воскресенье мой парижский попечитель молча все выслушал, а потом посоветовал прочитать «Бувара и Пекюше», дабы я ознакомился с «идеями подобного рода». По тону я понял, что он хотел пошутить, но я не придаю большого значения современным книгам, написанным авторами, которые, скорее всего, неспособны перевести свои сочинения на латынь!.. В другой раз я хотел изложить эти соображения старому другу семьи, казавшемуся умнее в сравнении с прочей компанией. Он сразу же начал смеяться, сказав, что видел за свою жизнь разных реакционеров, однако не встречал человека, который был бы таким реакционером, как я, и что сыну старого республиканца попросту неприлично высказываться о подобных вещах. Ведь в глубинке — или, как мы говорим, в провинции, — дети должны придерживаться тех же политических взглядов, что и родители, если они этого не делают, с ними никто не считается. О, мадемуазель, вы и представить себе не можете, насколько эта глубинка еще невежественна! Так вот, тот человек откровенно смеялся. Дабы его раззадорить, я сказал, что считаю себя не французом, а гражданином Рима. Я рассчитал верно: он тут же разгневался. Я растревожил тщедушных лярв[23], и они впились в его убогую голову. Он раскраснелся. Он показался мне таким ограниченным, мелким; он словно помещался у меня на ладони и копошился там, как насекомое, которому не дают покоя. Это был не человек, а что-то искусственное, устройство, которое говорит и думает только то, что нужно. Ах, если я когда-либо и чувствовал себя выше кого-то, так это было в случае упомянутого мной дурака.
— О, месье Ленио, так нехорошо говорить!
В голосе девушки чувствовалось явное порицание, Жоанни в растерянности замолк. До сих пор он разглагольствовал с большим пафосом, уверенный, что слушательница с ним согласна. А оказалось, было наоборот, и вот она, теряя терпение, уже возражает. Так что же, он ей разонравился; и это худшее, что с ним могло приключиться. Он продолжал говорить, но душу в слова больше не вкладывал. Все, что прежде хотелось сказать, подбирая блистательные формулировки, внезапно стало нелепым, напрасным и скучным. Он пустился в обход, приступив к главе о добродетели. Больше всего он превозносил бедность:
— Рим, — произнес он, — старший сын бедности, в этом тайна его могущества. Это понимали даже поэты времен Августа. Послушайте, что говорит Гораций:
— Эти слова обращены к Фабрицию:
— Saeva paupertas — «суровая бедность»…
Раскрыв рот, Жоанни вдруг замер, прочитав в глазах девушки такое, от чего даже оторопел. Казалось, взгляд говорил: «Это какая-то дерзость? Он надо мной насмехается?» Он вспомнил о даме, перед которой однажды декламировал отрывок из Тацита, она в гневе сказала: «Можете меня оскорблять, если вам так угодно! Я ни слова не понимаю!»
И вот прозвучал вечерний сигнал, призывавший к учебе, они сразу расстались. В этот раз она не подала ему руку…
Весь вечер у Жоанни стучало в висках, щеки пылали. Он ей разонравился. Он был смешон, отвратителен! Ох, уж эти наивные, глупые тирады: «Император Запада! Лев!», а потом эти маны Котона! Было, от чего сгореть со стыда. Хотелось от всего сказанного отречься. Если бы он это написал, можно было бы воспользоваться резинкой. Но в мире нет резинки, чтобы стереть воспоминания у людей, которым мы столько наговорили. А еще ему следовало извиниться за то, что читал на латыни. Но больше всего ее должно было возмутить, что он так поверхностно отзывался о ее соотечественниках и не признавал ее родины.
«Бедная девочка! Для нее это звучало чудовищно! Женщины — самые консервативные существа на свете! Их воззрения отстают как минимум на целое поколение!»