Окончив письмо, пододвинула его мне, ткнув пальцем в заключительные строки. Я прочитала: «Нет такого дня, чтоб я не плакала, не переживала за вас, как вы все переносите одна с Нюрочкой. Мама, Вам шлет горячий привет моя боевая подруга». Дальше Тося заверяла, что о ней беспокоиться нечего — она сыта и никакой опасности в своей жизни не встречает.
Я должна была скрепить свой привет подписью, что я и сделала, и вздрогнула — в наушниках кто-то прокашливался. Я вся превратилась в слух, махнув Тосе рукой — больше не вяжись. Она сложила листок треугольником, надписала адрес и ушла спать.
Я нанесла на лист рядом с «Eins-zwei-drei-vier…» слово «к а ш е л ь» и ждала. Тот, кто отсчитывал «раз-два-три-четыре», давая настрой, наверное, для корректировки огня, мог отключиться — ведь обстрел прекратился. Но есть же тут кто-то, ведь кашлял… Я то и дело поглядывала на лист, закрепивший этот факт. К а ш е л ь — как ремарка в пьесе.
Я ждала, а враг все молчал. Слегка потрескивало, в уши мерно накатывал прибой, укачивая. Была та грань между явью и сном, когда не оградиться от всего, что пережито за день, через что переступлено… Бритый затылок новобранца со сползшей шапкой. Вскинутая застывшая рука убитого немца. И опять — мальчишеский, оголенный затылок и жуткое шевеление расхлестанных на ногах портянок.
Маша встала, волоча за собой пальто; голова не покрыта, короткие, клочкастые волосы.
— Не спишь чего? — Я освободила одно ухо, сдвинув наушник.
Она потерянно постояла в раздумье. Большие влажные глаза доверчиво выкачены. Ухмылку стерло с лица, и опять что-то трогательное проступило. Байковая кофта выбилась из юбки, мешковато спадала по бедрам, и вид у нее домашний. Она села на лавку, подвернув под себя ногу в валенке, подобрала пальто, тихо сказала, кутаясь:
— Я, если своей смертью умирать буду, лягу и до последнего вздоха буду о них думать. Поняла?
— Ты о ком?
— Об Алике и Толе.
— Это ты про них говорила, что сгорели?
Она кивнула, подперла кулаком щеку, сонно, тоскливо глядя перед собой.
— Они меня тифозную выходили. Сами вот и обстригли. Возили на саночках, прятали, чтобы меня не сцапали больную.
Ее точило: она жива, а они погибли. Хотя и знала, что сделать ничего не могла, безоружная, когда увидела, что горящий дом окружен немцами, но чувствовала — что-то не так вышло, как должно бы. По какому-то неписаному кодексу ей надлежало погибнуть заодно с ними. А она бежала, объятая ужасом, без памяти, ноги сами несли. И вот спаслась. Но теперь любое, самое нелепое подозрение может тут же смять Машу. Чувство вины, чуть что, готово в ней разгореться.
Она посмотрела по сторонам, не слышал ли нас кто. Агашин спал.
— Ладно, — сказала, мотнув мальчишеской головой. Тягостные настроения долго у нее не держались. — Вот слушай:
Это Толя сочинял, когда мы в роте связи были.
— А ты связистка?
— Я? И сандружинница, и связистка, и радистка, и вот теперь разведчица, — уже с оживлением сказала она.
— Ладно, иди спи.
— Я-то пойду. А тебе на всю ночь?
— Угу.
— Ну пока.
Одним ухом я слышала, как шуршала солома под Машей, как дышали здесь в избе спящие. Другим — будто что-то скреблось в наушнике, а больше ничего путного.
Я облокотилась о стол и не заметила, как уснула.
…Костя шебуршит тряпкой по полу, заползает под лавки, грязь выгребает. «Чего, Костя, хлопочешь?» — спрашиваю. «Может, наша Шурочка быстрее расти будет». — «И впрямь», — простодушно, щербато улыбается Лукерья Ниловна. Долговязая сношельница елозит по зыбке своим обвислым носом: «Да от нее же землей пахнет»… От страшных ее слов у меня в груди зашлось. У Кости рот в ужасе раскрыт — кричит, но не слышно. Я плачу долго, неотвязно по Шурочке и по кому-то еще из близких…
ДЕНЬ ТРЕТИЙ, ЧЕТВЕРТЫЙ, ПЯТЫЙ
«Капитан Тью-тью-ников… нэ культурни диктор».
Сперва я услышала вдалеке, словно по другой программе, голос нашего радиста, хриплый, истошный, прерываемый грохотом снарядов:
— Даю настройку!.. Раз-два-три-четыре-пять… Пять-четыре-три… Перехожу на прием…
Треск. Ожидание.
— Ответьте, черт вас дери! — И надсадный мат.
Кто-то подышал мне в ухо, чувствую — притаился. И вдруг вот это самое: «Капитан Тью-тью-ников… нэ культурни диктор».
Может, ради такой вот минуты и катится на фронте череда твоих дней, когда ты втолкнут в общий поток, и подчиняешься его движению, и лежишь под бомбами, и изнурен холодом, бессонницей.
Ведь можно было, не дождавшись, уже находиться в пути и не услышать этого «Тью-тью-ников» — немецкого коверканья фамилии начальника связи полка Тютюникова. Он вечно лазит под огнем, налаживает связь. Он известен всей дивизии генерала Муранова. И немецким радистам в частях, что стабильно стояли на прежнем рубеже против дивизии Муранова, вполне возможно, известны были его имя и голос.