– Мы должны позволить несчастным, страдающим от рака, решить для себя этот вопрос самим, дай бог, чтобы всех нас миновала сия чаша. – Потом она перевела взгляд на кузена Джока, который вернулся на свой стул и сидел, спрятав лицо в ладонях. – Полно, Джок! – сказала она. Разумеется, теперь она была настроена дружелюбно, ведь человека, так играющего на флейте, невозможно ненавидеть, каким бы он ни был. – Мы все любим тебя, когда ты ведешь себя благоразумно. И с сегодняшнего дня ты можешь просить моих детей о чем угодно. Никто из них до конца жизни не забудет твою игру. Пей свое пиво, ешь свой сэндвич.
– О, спасибо, моя дорогая, но я ничего не хочу, – ответил он, не отрывая ладоней от лица. – Я теперь никогда ничего не хочу. Я не выношу этот безобразный мир, в котором мы живем.
– Хочешь, чтобы мы вернулись с тобой? – спросила Констанция.
– Я был бы очень благодарен, – робко ответил кузен Джок. – Я на это надеялся. На улице ждет брогам.
– Дорогой, нам нужно собраться, это недолго, – сказала Констанция.
– Да благословит вас Бог, – произнес кузен Джок.
– Возможно, ты предпочел бы что-то посытнее, чем сэндвич с ветчиной? – спросила мама. – Мы могли бы разогреть суп. Полагаю, ты не ел весь день. О, почему ты не стал профессиональным флейтистом?
– Мама, я сама соберу наши вещи, – сказала Розамунда. – Мы взяли с собой не так уж много одежды. У нас не так много того, что можно было брать с собой.
Я тоже пошла наверх, чтобы ей помочь. Я была так пьяна музыкой Глюка, что совершенно забыла о нашей размолвке на кухне. Теперь я просто жалела, что Розамунда уезжает, и мне больше не казалось, что она трусливо пляшет под дудку своего противного отца-тирана. Кузен Джок утвердился в моем сознании как обладатель уникального таланта, и, раз уж Розамунда потакала его странным и обременительным прихотям, я предположила, что, возможно, она знала о нем что-то, чего не знала я. Но на этот раз уже она, казалось, не хотела уезжать. Она и раньше была медлительной, теперь же почти демонстративно отказывалась торопиться со сборами; а когда мы пришли в спальню, которую я делила со своими сестрами, чтобы проверить, не очутилась ли какая-нибудь из ее ночных сорочек среди наших, она села на мою кровать, огляделась по сторонам и стала шаркать ногами по полу, словно отрабатывая танцевальные па, – словом, прямо-таки вызывающе тянула время.
Это было на нее непохоже, она всегда казалась очень послушной. Потом она поочередно указала пальцем на каждую из трех репродукций семейных портретов, висевших над нашими кроватями, – на женщину-кошку Гейнсборо, увенчанную головным убором с перьями; на спокойную, так похожую на Мэри женщину Лоуренса, которая, несмотря на свой тесный декольтированный корсаж в стиле ампир, казалась облаченной в броню своей сдержанности; на нашу коварную двоюродную прабабку с ее блестящими локонами, блестящими глазами, блестящими драгоценностями на голове, пальцах и плече и блестящей золотой чашей в руках, – и, к моему удивлению, с едкой иронией произнесла:
– Какие толковые папы, наверное, были у этих дам.
– Почему, с чего ты взяла? – спросила я.
– У них не было бы всех этих прекрасных платьев, драгоценностей, перьев и накидок, и они бы не выглядели такими холеными и довольными, если бы их папы не делали то, что должны.
Это новая мысль меня потрясла. Со своим темпераментом я была склонна мириться с патриархатом.
– Но им о многом нужно думать, – неубедительно возразила я.
– Неужели? – отозвалась она. – Они поднимают по любому поводу столько шума, что на раздумья остается маловато времени. Ах, честное слово, – сказала она, смеясь, – я так от всего этого устала! Это как с быками. Почему быку позволено реветь, бить копытом землю, раздувать ноздри и гоняться за бедными людьми, которые проходят по его полю, только потому, что он бык? Вряд ли быть быком тяжелее, чем коровой. – Она забросила ноги на кровать, легла на спину, разметав по моей подушке свои золотые локоны, и рассмеялась, глядя на меня снизу. – Глупые, глупые папы.
– Но мама говорит, что у мужчин другой склад ума, не лучше, чем у нас, но другой, и они могут выполнять работу, которая нам не под силу, – сказала я.
– О, я говорю не про их работу, а про все эти состояния, в которые они вечно впадают. Твой папа только и говорит о том, что мир рушится. Но разве это не означает всего лишь то, что остальные люди будут жить так же, как вынуждены жить вы и ваша мама из-за него? И если моего папу так огорчают ужасы жизни, почему он совсем не старается сделать ее менее ужасной для нас с мамой? Если его так огорчает мысль, что кто-то болеет раком, почему ему не приходит в голову, что мы с мамой точно так же можем заболеть, как и все прочие люди, и он не позволяет нам никаких радостей?
– Да, если подумать, это гадко, – сказала я. – Но они ничего не могут с собой поделать. Никто не учит быков реветь и бить копытом, они такие от природы. Но нам надо идти. Нас зовет мама.
Она не двинулась с места и продолжила:
– И только представь, как глупо они будут выглядеть потом.