Зной я пережидал в горах и в поселок возвращался под вечер. В кизиловом тенистом лесу мне не встретилось ни души, было даже жутко немного и совестно совсем одному обрывать лиловые терпкие ягоды, и заросли корявого дубняка на крутом склоне оказались совершенно безлюдны. В них горько пахло далекой, вполне российской осенью, прелыми листьями и грибами. Трудно было осознать, что внизу, в полукилометре отсюда, мечется в каменных закоулках бухты накатившая волна. Быть может, никогда и нигде в жизни не чувствовал я себя столь физически полноценным и неутомимым, если бы я был спортсменом, то можно было бы, вероятно, говорить о наилучшей форме, о готовности к соревнованиям и даже о каких-нибудь там прогнозируемых вожделенных рекордах. Я, однако, спортсменом не был. И потому все, что мог, так это заметить, как такое вот, такими трудами добытое идеальное, то есть не ощущаемое никак, лишь рассудком уловимое самочувствие тела неизбежно передается и духу. Способствует тому самому мудрому покою, который гениально назван заменой счастью. Потому что прежде всего он приучает на счастье не надеяться, не ждать его, не томить себя напрасными упованиями, как только утихает эта алчная надежда, смиряется и сосущая изнурительная тревога. Может быть, свобода – это и есть свобода от ожидания? От несбыточных надежд? Может быть, свобода – это способность ограничивать свои стремления тем, что в нашей власти, что достижимо, как достижим, например, тот вид, который в сотый или сто пятидесятый раз открылся передо мной? Он снится мне зимними ночами, он появляется в час внезапной утренней бессонницы, о нем, словно о потерянном рае, скорблю я среди городской маеты и всякий раз в предчувствии его, приближаясь к тому самому месту, откуда разверзается вдруг у самых моих ног панорама, равная смыслу всей человеческой жизни, во всяком случае способная служить ее метафорой, не верю сам себе, совершенно искренне не верю, что увижу сейчас то, что увижу. Не может быть, чтобы ценой одной лишь ночи в тряском вагоне стоимостью в какие-нибудь неполные двадцать рублей давалась глазу и уму картина такого мучительного, такого умиротворяющего совершенства. Поселок кажется особенно жалким с этой птичьей высоты – так, горсточка невзрачных строений, то скучившихся по-овечьи на пространстве между прибоем и холмами, то вытянувшихся в жиденькую цепочку вдоль горной расщелины, но убогость эта тоже исполняется здравого смысла, она не заслоняет пейзаж, не отвлекает внимания на себя, не соперничает с богом, и за это ей спасибо!
К тому же по мере спуска, когда с потерей высоты утрачиваешь охват кругозора, улицы поселка обретают нормальный масштаб и радуют этой своею обычностью, неказистостью, домашностью, на которой отдыхает глаз натруженный зрелищем чрезмерной гармонии. Весь путь с высот духовного парения до житейской обыденности занимает сорок минут.
Набережная в этот час была пустынна, только возле винного павильона, открывшегося после перерыва, уже топтались мужчины, одни голые – по-дневному, другие уже по-вечернему приодетые. Я тоже встал в очередь, полагая, что имею право вознаградить себя за долгий пути и за эстетические томления стаканом разливного портвейна. Его буровили прямо из хозяйственного чайника луженого и, кажется, даже закопченного с одного боку. Только-только успел я примоститься со своим липким стаканом на парапете набережной, как услышал своя имя, выкрикнутое несколько раз кряду тоненьким пронзительным голосом. От самой лодочной станции со всех ног неслась ко мне вдоль парапета Катька, сияя, задыхаясь от радостного вопля, каждую секунду рискуя споткнуться и рыбкой просквозить по асфальту. Добежав до меня, она вовсе обессилела и, правда, не растянулась, к счастью, но как-то странно осела вдруг на разом подогнувшиеся колени. Ни дать ни взять тот самый легендарный марафонский гонец, который, преодолев свою роковую дистанцию, возвестил о победе и рухнул замертво.
– Я тебя ищу-ищу, а тебя нигде нет, – сидя пожаловалась Катерина.
И вдруг от этой совершенно искренней, ничуть не кокетливой обиды, от позы крайнего изнеможения, от того, что в один и тот же момент я видел ее и сидящей по-собачьи на асфальте и несущейся ко мне что было сил, у меня перехватило горло. Несколько секунд я не мог вымолвить ни звука и стоял, будто не понимая, куда деть прилипший к пальцам стакан, и чувствовал себя старым и занудливым дураком.
И вновь Катька с женской почти что находчивостью вышла из положения.
– Купи мне «Буратино», – потребовала она и уселась на парапет, болтая ногами.
Меня самого удивила та поспешность, с которой я исполнил ее приказание. Так мы и кейфовали с ней в изумительный предзакатный час, сидя спиною к морю, каждый со своим стаканом в руке. Кажется, от приторного своего, карамелью пахнущего лимонада Катерина получала несравнимо больший кайф, нежели я от своего домашнего портвейна.
– Отгадай загадку, – засияла она хитрыми глазами в предвкушении занятнейшей игры, – муж сказал жене, что очень ее любит, а она взяла и упала. Как это случилось?