Каждый раз, когда к ней приходили медсестры, они то ли по своей недалекости, то ли из необходимости рассеять тяжелую атмосферу, какой наполняются комнаты больных, начинали вокруг нее кудахтать и утешать. Словно заклинания, оберегающие их от клубящейся по углам тьмы, разбухавшей от Катиной злости, они продолжали повторять, ни к кому, в сущности, не обращаясь: «бедняжка», «страдалица», «деточка», от чего внутри Кати что-то вздрагивало и начинало скулить, будто щенок, выпрашивающий ласку. Но она отвергала ту часть себя, которая нуждалась в том, чтобы ее пожалели. Она не была ни «бедняжкой», ни «страдалицей», ни «деточкой», она была жертвой, и именно это слово возникало перед глазами каждый раз, когда посетители начинали с ней сюсюкаться. От этого слова становилось тошно, своей унизительной этимологией оно жгло ей внутренности. Ее просто отдали в дар подростковой жестокости, – отвратительному, тупому, смердящему, бычьему бешенству – отдали все, кого она просила о помощи: родители, учителя, одноклассники, а теперь эти же люди делегациями приходили навестить ее, чтобы после распространить по школе свои наблюдения. Каждый раз, когда Катя видела их на пороге, ей хотелось кричать, отогнать их прочь, но каждый раз она вспоминала о том, как все это бесполезно, как болезненно говорить, когда зубы не на месте, и терпела их ненавистное присутствие. Больше всего ее раздражали учителя. Катя следила за их лицами, настойчиво не отводя глаз, стараясь пробиться сквозь их маски, слишком подходящие к случаю, чтобы быть искренними, и торжествовала, когда видела, как на честном, сочувственном лице, ободряющем ее полупечальной, ласковой улыбкой, бегали глаза, пряча мысли и не вынося ее настороженного взгляда. Кате не становилось легче от таких посещений, и с каждым днем она все больше и больше ненавидела людей, которые знали, что с ней случилось, начиная от медперсонала, заканчивая отцом.

Впервые она чувствовала в себе желание заслужить то, что с ней произошло. Если миру наплевать на причинно-следственные связи, то за наказанием должен идти проступок. Катя чувствовала, что заслужила право на убийство, она всеми силами своей души жаждала, чтобы корень зла – эти три старшеклассника – был вырван из благодатной почвы всепрощающего человеческого общества. Каждый день Катя думала: «Я хочу, чтобы они сдохли! Хочу, чтобы они были убиты! Хочу, чтобы они мучились!», и в ней укоренялась уверенность в том, что это непременно должно случиться. «Пусть это сделает отец, – размышляла она. – Пусть он хоть на что-нибудь сгодится! Вот тогда я его прощу!» Но Сергей Анатольевич не знал о ее мыслях и не читал их в ее глазах, отчего Катя испытывала глухое раздражение, когда он приходил к ней.

Больше всего Катя боялась снова встретить этих старшеклассников. Ей казалось, что они непременно посмеются над ней, ведь она, жертва, была явным доказательством их силы, превосходства насилия над разумом, победы массы-скота над личностью. Но жестокость – это бешенство, от которого не существует лекарства, она также точно способна заражать жертв, как укус больного животного, и Катя заразилась. «Люди, – размышляла она в периоды, когда гнев и память отступали, и она плыла в стоячей воде своих мыслей, – как прирученные дикие животные – если они кидаются на человека, их нужно усыпить».

Однажды, когда она уже почти вылезла из гипса, но все еще находилась под наблюдением врачей, кто-то из троих все же пришел, подгоняемый своей мамашей. Пришел под самым глупым предлогом – извиниться, будто его извинения на что-то влияли, будто от них у Кати выросли бы новые коренные зубы, чудом излечились бы кости и пропала бы память. Врачи посчитали это отличной идеей, и тогда у Кати случился один из ее первых серьезных припадков. Очнулась она уже в другой палате. У ее койки сидел отец, уронив голову на руки, и тихонько раскачивался на стуле, елозя всем телом туда-сюда. В углу комнаты стоял ее крестный и мрачно смотрел в их сторону. Он первым заметил, как Катя открыла глаза, и они долго смотрели друг на друга. Он был первым, кто увидел этот тяжелый, полный ненависти взгляд, не замутненный ни скукой, ни размышлениями, и был первым, кто верно его расшифровал. Катя не могла говорить, но в глазах крестного она нашла отражение своего гнева, и это ее успокоило. Он единственный из всех не сокрушался по ней и не носил скорбной маски, его грубые черты не выносили сладкой жалости горя и сожаления.

– Я прибью их, – пророкотал он из угла, глядя на Катю, и той казалось, что он смотрит прямо ей в глаза.

Катя медленно кивнула и глазами указала на руку, где, дрожа от усилий, преодолевая тяжесть успокоительных, топырился мизинец. «Это обещание, дядя Коля», – сказала Катя про себя. Крестный оскалился – улыбаться он не умел, шрамы на лице не давали – и показал ей поднятый мизинец.

***

Едва выписавшись из больницы, Катя уехала во Францию, где жила ее мама.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже