Через открытый фронт бесконечно, сменяя друг друга, двигались грузовики, самоходные установки, танки и снова грузовики. И любому, имеющему глаза, было видно, что именно будет завтра с ребятами Шернера, сколько они продержатся против Пятой Гвардейской, и как поступят с ними те самые чехи с моравами в приступе праведного гнева, внезапно вспыхнувшего на почве столь же неожиданного свободолюбия. Они, понятно, известные вояки, но человек у себя дома при желании может перекрыть супостату практически все снабжение, и тогда он много не навоюет. Пожалуй, что и никто не уцелеет.
— Не-е, ты не говори, совсем другой немец пошел. Понятливый. Одно удовольствие с таким. Ты ему, мол, — хенде хох, битте, — а он со всем удовольствием. Никакого, значит, спору. Так-то воевать можно. Не-ет, что ты мне ни говори, а конец скоро. По всему видать. Такое прям счастье начнется, аж… Аж прям слов не хватает. Все по-другому будет!
— Это с какого такого перепугу?
— А как жа? Ведь такую войну отломали. Заслужили, значит, достойны. Все колхозы отменют, по-людски заживем!
— И где же это ты, Пыхов, таких вредных антисоветских речей наслушался? С чего ты это все вообще взял, в свою глупую голову?
— Все говорят!
— А ты, Пыхов, — того. Как ты есть настоящий патриот советьской родины, то должен враждебные слухи пресекать. Разъяснять всю враждебную и клеветническую сущность этих, как его… злостных наветов на родной колхозный строй. А того лучше, — послюни химический карандаш, да и запиши имена и фамилия болтунов для особого отдела. А ты чего? Сам враз поддаешься на вражескую агитацию… Ну? Чего замолк-то? В портки навалил? То-то. Это тебе не в атаку ходить, либо, к примеру, под бомбежкой сидеть. Чего не радуисся-то? Вот те и весь сказ, Пыхов. Хоть ты три войны отломай, хоть скирду из фрицев сложи, а скажут тебе пару правильных слов, — и дело сделано. Такое ж самое ярмо наденут, что и до войны, тока потежельше, потому — все поломано и разорено, и работать, окромя тебя, Пыхов, некому. Понял? Это значит, что ты и будешь, света белого не видючи.
— Вот мутный ты мужик, Федор. Злой. Вот ты скажи — сам не радуисся, что войне, по всему, каюк скоро?
Да нет, почему? — Федор Хренов чуть приподнял голову, и руки его, сноровисто ломавшие хворост, чуть замедлили работу. — Радуюсь, конешно. Надоела война эта хуже… довольно-таки порядочно, короче. Нутро поет, что уцелел вроде. А головой понимаю, — зря радуюсь. Тут немец в тебя стреляет, — ты в него, оно и ничего, по-честному. А там тебя бригадир в три погибели гнет, а ты и пикнуть не моги… Домой приеду — так жена, поди, в старуху превратилась, тело жидкое, и глядеть не захочешь, все, опять-таки, поломано. А главное винтовки нет. Ни стрельнуть кого, ни слова поперек сказать, ни уехать куда. Вот помяни мое слово, — которые из деревень, только и будут, что самогонку жрать. Зальются ею. От общей безнадежности жизни. Это когда и так все кругом хреново, и, главное, ничего хорошего и ждать-то нечего. Не-е, я попрошусь на службе меня оставить. В Германии за немцем приглядывать, чтоб не озоровал. У меня-то не забалуют.
— И-и… Да с какой радости тебя-то в погонялы поставят, Федь? Чай, почище найдутся. Офицерье, грамотеи культурныи, сынки начальнические.
— А — увидишь. Как я сказал, так и будет. А все почему? А потому, Пыхов, что власть у нас не барская какая-нибудь, не буржуйская. Она у нас рабоче-крестьянская, плоть от плоти, значит, кровь от крови трудового народа. Поэтому хрен ты ее обманешь. Она все про нас наскрозь знает, потому как знает себя. И как тебя, Пыхов, в два слова раком поставить, чтоб только пахал да помалкивал. И кого приставить, чтоб за такими вот приглядывать. Не за тем, чтоб не озорничал. Не. Чтоб пил только до полусмерти, а не вовсе вусмерть. Чтобы, значит, и дальше было с кого три шкуры-то драть…
Низкорослый, корявый Пыхов встал, медленно разогнулся, и с мертвым, ничего не выражающим лицом придвинулся к Федору. Никогда, ни к одному обидчику в детстве, ни к одному фашисту, ни к самому Гитлеру он не испытывал такой ненависти. Ослепительной, не дающей даже подумать о последствиях. Потому что никому еще не удавалось так ловко зацепить его за живое. Так только свой может, который плоть от плоти. Когда движутся так, неторопливое вроде бы движение не привлекает внимания, остается невидимым. И Федор, обычно по-волчьи сторожкий, не заметил, как блаженный соратничек подобрался к нему слишком близко. Будь градус его бешенства только малость меньше, он взялся бы за сточенную «финку», которой два года щепил лучину, кромсал хлеб и вскрывал банки с американской тушенкой. А так он только страшно, с непонятно откуда взявшейся силой, которой он и сам-то за собой не знал, ударил сидящего на корточках Хренова в скулу. А потом с рычанием вцепился ему в горло мертвой хваткой.