— Вот здесь, — капитан, щурясь от дыма причудливо закушенной «беломорины», косился в текст протокола, — Пыхов Василий Иванович, рядовой, беспартийный, указывает, что ты, Хренов, злостно клеветал на колхозный строй, утверждая, что: «Все колхозное крестьянство — это те же рабы, а руководство — те же баре, только хуже, потому что больше из трудящихся выжимают соку». И что: «Немцы — невпример лучше нашего живут, потому как без колхозов, и в гробу видали наше освобождение». И что «Фашисты — они только чужих гнули, а своих мужиков берегли, а наши только своих гнуть и умеют». Это какие такие «наши», Хренов, а? Че молчишь-то? Говори, верно изложено по факту, иль нет? Может оклеветал тебя придурок Пыхов, напраслину возвел? Так и есть? А вот теперь скажи мне, умник, — хоть один человек в это поверит? Ну ладно, я поверю, должность у меня такая, советским гражданам верить, — а еще найдется хоть один? А соратник твой, на вопрос о причинах своего странного поступка сообщил, что подумал, будто ты «немецкий шпион, из власовцев или еще какой предательской сволочи, и решил тебя задержать, пока не ушел». Понимаешь, Хренов, он, сдуру, такую подоплеку подвел, такой базис с надстройкой, что трое умных не выдумают. Его пожурят, что сам полез, а не обратился в спецотдел, мне — раскрываемость и бдительность, а тебе статья за контрреволюционную пропаганду…
Федор молчал. Он лучше большинства понимал, что любые попытки что-нибудь объяснить, — мол, он вовсе и не то имел ввиду, что говорил, — только утопят его еще глубже. Да и говорить-то ему было трудно. Мозгляк Васька треснул его так, что, похоже, сломал скулу. Левую щеку разнесло так, что закрылся глаз, рот с этой стороны не открывался, а скулу дергало нудной, колющей, неотвязной болью. А еще болели два сколотых, не поймешь — как, зуба. Но куда сильнее чем они, чем даже перспектива следствия и трибунала, болело недоумение: ну не должно было такое приключиться — с ним! Наоборот должно было быть, по всему! А всего-то не сдержал говнистой натуры, оттянулся на придурке, отнял у блаженного цацку, — а жизнь-то и кончилась, и не выбраться.
Капитан окинул его оценивающим, каким-то липким взором, и вызвал караул.
— Что вы такое говорите, Энтони? Какие переговоры? Кого эти наглецы вообще представляют? Для переговоров нужны хотя бы две стороны. А я не вижу второй. А неофициально можете передать им, что они меня не интересуют. Ни официально, ни, тем более, неофициально. Что я их либо повешу, просто ради удовольствия, несмотря ни на какие выгоды, в присутствии русских, либо просто русским… передам. Как то и надлежит верному союзнику. Это, кстати, еще и ку-уда выгоднее…
— Саша, я боюсь показаться назойливым, но вернусь-таки все к тому же надоевшему вопросу. Что ви думаете об после войны, когда властям уже не надо будет столько самолетов и винтовок? А если это-таки плохо понятно с первого раза, то я еще уточню: как вы видите себя в этом интересном положении?
У Сани было свое, строго определенное мнение на этот счет, но он держал его при себе. Единственным человеком, с которым он не раз обсуждал этот вопрос, так и не придя к определенному выводу, была Карина Морозова. Больше эта тема не обсуждалась ни с кем. И уж во всяком случае, не с Яковом Израилевичем. Нужно твердо знать, кому из подручных — что поручить, и с кем — что можно обсуждать, а что — не стоит. Поэтому он никак не показал, что понял вопрос.
— А что мне остается делать, дядя Яша? Только ждать, во что это выльется, и надеяться, что, может быть, еще пригожусь.
— Саша, — задумчиво проговорил Саблер, — ви знаете себе, что такое война? Если думаете, что «да» то сильно ошибаетесь, а я-таки скажу то, что надо знать именно вам. Война это не только много крови и горя. Не только неаккуратное обращение с имуществом и большой беспорядок в делах. Это еще и прискорбное падение нравов. До войны женщина, которой случайно залезли под юбку, шла в полицию, а во время войны она рада уже тому, что осталась жива, не слишком помята, и ей не порвали чулки. За красивое хулиганство до войны давали по морде и срок, а за то же самое в чужом тылу дают цацки на грудь. Начинается война и людям вдруг говорят, что убивать и грабить хорошо, а некоторых даже за государственный счет учат делать поджоги и фальшивые деньги.
— Ты это к чему?
— Я это к тому, что после войны начинается-таки наоборот. Власти уже не хотят красивого хулиганства а начинают хотеть, чтобы таки был порядок.
— Короче, — ржаво проскрипел Берович, приподнимая враз отяжелевший взгляд, — а то у меня нет времени.
— Ну, если уж совсем коротко. Если для вовсе деревянных бакланов, то ты, Саня, вор. Статья такая: нецелевое расходование фондов. У всех директоров оно было и есть, ни одного не покажешь, чтоб не было, но ты — особая статья. У тебя куда ни ткни, — попадешь в нецелевое. У тебя сплошь — нецелевое, это целевого у тебя шиш, да маленько. Тебя посадит самый сопливый следователь, и ему даже не надо будет ничего копать. Выделили на что? А потратил — на что?
— Да уж я-то, кажется…