В августе состоялись поминки по одному нашему знакомому (само по себе это не “что-то еще”, о котором я говорю), французскому теннисисту шестидесяти с небольшим лет, погибшему в аварии. Поминки состоялись на чьем-то корте на Беверли-Хиллс. “Я встретил на поминках жену, – писал Джон в «Арфе», – явившись туда прямо с приема у врача в Санта-Монике. Пока я сидел там под жарким августовским солнцем, все мои мысли занимала смерть. Я думал, смерть Антона была наилучшей из возможных – один миг ужаса, когда он осознал неизбежный исход аварии, а в следующий миг настала вечная тьма”.
Поминки закончились, служащий парковки пригнал мою машину. Мы отъехали, и жена спросила: – Что сказал врач?
Это был не самый удачный момент для обсуждения моей встречи с врачом в Санта-Монике.
– Он напугал меня до усрачки, малыш.
– Что он сказал?
– Сказал, я кандидат на инфаркт с катастрофическими последствиями.
Несколькими страницами ниже автор “Арфы”, то есть Джон, исследует подлинность этого (своего собственного) рассказа. Он отмечает замену имени, драматическую реконструкцию разговора, незначительный пропуск времени. Затем он спрашивает себя: “Что-то еще?” и отвечает: “Сказав жене, что он напугал меня до усрачки, я заплакал”.
Либо я не запомнила это, либо умышленно предпочла не запоминать.
Это ли он почувствовал, когда умирал? “Один миг ужаса, когда он осознал неизбежный исход аварии, а в следующий миг настала вечная тьма”. Типичный механизм остановки сердца тоже можно описать как аварию, которая случайным образом происходит именно в этот, а не в другой вечер: внезапный спазм отрывает тромб в коронарной артерии, затем возникает ишемия, и сердце, лишенное кислорода, входит в состояние желудочковой аритмии.
Но как это ощущал он?
“Момент ужаса” и “вечная тьма”? Верно ли он угадал все это, когда писал “Арфу”? “Сложил правильно”, как мы говорили друг другу, обсуждая, насколько точен репортаж или анализ? Как насчет “вечной тьмы”? Разве пережившие клиническую смерть не упоминают всякий раз “белый свет”? Сейчас, когда я пишу, мне подумалось, что “белый свет”, обычно слепящий (проявление высшей силы, действующей по ту сторону), на самом деле непосредственно связан с недостатком кислорода, который возникает, когда снижается приток крови к мозгу. “Все стало белым” – так вспоминает момент обморока человек, у которого внезапно упало давление. “Словно вылиняли все цвета” – так пациенты с внутренним кровотечением описывают момент, когда потеря крови сделалась критической.
“Что-то еще” произошло ближе к концу того же лета (очевидно, 1987 года) – ряд событий, последовавших за встречей с врачом в Санта-Монике и поминками на теннисном корте на Беверли-Хиллс. Примерно через неделю Джону сделали ангиографию. Ангиография показала, что левая передняя нисходящая артерия забита на 90 процентов. Также обнаружился длинный участок 90-процентного сужения в левой огибающей артерии – это было важно главным образом потому, что левая огибающая артерия питает тот же участок сердца, что и перекрытая передняя нисходящая. “Мы называем ее «делатель вдов»”, – сказал потом о передней нисходящей нью-йоркский кардиолог Джона. Через неделю или две после ангиографии (уже наступил сентябрь, но в Лос-Анджелесе все еще длилось лето) была сделана ангиопластика. Через две недели после операции результаты на кардиограмме под нагрузкой были провозглашены “замечательными”. Эхограмма сердца – через полгода и тоже под нагрузкой – подтвердила успех. В следующие несколько лет снимки с контрастом, а затем ангиография в 1991 году вновь и вновь давали подтверждение успеха. Теперь я вспоминаю, что Джон и я отнеслись к событиям 1987 года по-разному. Он воспринимал услышанное от врача как смертный приговор, пусть и с отсрочкой. После сделанной тогда же операции он многократно повторял, что теперь знает, какая его ждет смерть. С моей же точки зрения диагноз был поставлен вовремя, вмешательство оказалось успешным, проблема была решена, и механизм исправлен. Отчего ты умрешь, тебе известно так же мало, как и мне, и любому другому, помнится, отвечала я. Теперь я вижу, что его взгляд был ближе к реальности.
13
У меня была привычка рассказывать Джону свои сны – не для того, чтобы их истолковать, но чтобы избавиться от них, освободить разум в начале дня. “Не рассказывай мне свой сон”, – обычно предупреждал он, когда я просыпалась утром, но в итоге соглашался выслушать. Когда он умер, я перестала видеть сны.