– Профессиональное созидание труднее профессионального разрушения, Зося. Думаем ли мы об этом? Готовы ли? Жертва должна быть оплачена сторицей, каждая жертва, Зося, а сколько их, этих жертв, на счету нашей борьбы, а? Сколько?
Дзержинский сел на кушетке, сдержал озноб, но Тшедецка все равно заметила, как щеки его пошли гусиной кожей – словно у мальчишек, когда они долго не вылезают из воды в майские, студеные еще, дни.
– Замерз, Юзеф? Знобит?
– Да. Чуть-чуть.
– У тебя есть пуловер?
– Да. В чемодане.
– Достать?
– Не надо. Мы пойдем, и я разогреюсь.
– Куда пойдем?! Тебе лежать надо!
– Мы пойдем в костел, Зося. В нас стреляют оттуда. В нас стреляют оттуда Словом, оно разит не человека – идею.
– Юзеф, родной, тебе нельзя никуда идти. Погоди хотя бы, пока вернутся наши, выпей чая, отдохни…
– Напиши записку, чтоб ждали, – поднявшись, сказал Дзержинский обычным своим, чуть глуховатым голосом.
Зося поняла – закрылся, не переубедить.
Седой, высокий ксендз говорил глухо и горестно о том, что бунтовщики, потеряв в себе Христа, подняли руку не на трон – на веру; жгут костелы, бесстыдствуют на улицах, дерзают против законной, угодной Господу власти, требуют внушенного дьяволом; выступают за химеру земного рая, но никогда не будет рая на земле, ибо ждет он праведника на небесах, чист рай и недоступен для живых – то есть порочных, втянутых в круговерть грешного каждодневного бытия. То, что проповедуют социалисты, знакомо уже миру, ибо мысли чужой, надменной и дерзкой религии слышны в каждом слове их.
Дзержинский дождался, когда ксендз спустился с кафедры, подошел к нему, чувствуя на спине напряженный взгляд Зоей, и тихо сказал:
– Я бы хотел исповедаться.
– Пойдемте в кабину, – устало ответил ксендз и, посмотрев на пылающее лицо Дзержинского, спросил: – Вы больны?
– О нет.
Ксендз тронул холодной ладонью пылающий лоб Дзержинского, и Феликс с трудом сдержался, чтобы не отодвинуться от этой сухой, старческой, слабой руки.
– У вас жар.
– Я слегка простужен.
– Я дам вам капель, – пообещал ксендз, – примите на ночь. Я вынесу вам после исповеди. У вас есть дом? Сейчас много бездомных в нашем несчастном городе.
– Спасибо. У меня есть кров.
– Ну, пожалуйста, сын мой, я слушаю вас.
Ксендз пропустил Дзержинского в кабину, опустил шторку, зашел в соседнюю кабину и приник к тонкой перегородке, в которой было прорезано маленькое, зарешеченное окошко, – исповедь не должна видеть глаз пришельца: исповедь верит слову, не глазам.
– Святой отец, я наблюдал, как в Козеницах казаки грабили костел. Они превратили его в казарму, стали там постоем. Я присутствовал при том, как солдаты изрубили католический крест в Пабианицах. В Жирардове драгуны въехали верхом в костел, всю утварь побили, устроили коням водопой. И я, поляк, не нашел в себе смелости поднять голос против варварства представителей Третьего Рима. Я рассказал вам правду. Я рассчитываю, что вы поведаете об этом злодействе католикам, несчастному нашему, столь набожному народу, который и лжи поверит, не то что правде, если ложь сказана служителем божьим.
После долгого молчания ксендз спросил:
– Вы социал-демократ или принадлежите к ППС?
– Есть разница?
– Определенная. Хотя и те и другие служат лжи, потому что нельзя добро завоевать силой, но социал-демократы преданы интернационалу, а социалисты все же поминают Польшу.
– Если я скажу вам, что принадлежу к партии социалистов, вы не отдадите меня полиции?
– Я не отдам вас полиции, даже если вы принадлежите к анархистам. Мой сын, кстати, принадлежит к их партии.
– Вы страшитесь сказать во время проповеди истинную правду, отец? Вам запрещено говорить верующим истину? Вам предписано лгать?
– Служителю веры предписывать не дано. Никому и нигде.
– Значит, вы лжете по собственной воле?
– Вы злоупотребляете моим гостеприимством.
– Правда угодна вере; ею злоупотребить нельзя.
– Вы католик?
– Нет.
– Но вы сказали о вере.
– У меня своя вера. Моей вере угодна правда.
– Истинную правду надо порой уметь защищать ложью.
– Если средства должны оправдывать цель – тогда цель порочна.
– Я слышу слова сына.
– Так прислушайтесь к ним!
– Вы хотите разрушить все то, чем жило человечество, во что верят миллионы. Что вы дадите им? Неужто вы искренне верите в то, что сулите несчастному люду? Неужто и впрямь думаете, что На этой земле можно достичь справедливости? Обманывать, вселяя надежду, страшнее, чем успокаивать ложью.
– Успокаивайте. Но не лгите.
– Я успокаиваю людей моей верой. Я верю. Понимаете? Верю.
– Вера – право человека. Но зачем утверждать свою веру клеветой? Вы знаете, что не мы повинны в том горе, которое царствует. Вы знаете, кто повинен. Отчего же вы молчите при сильных мира сего?
– Вы признаете свою слабость?
– Нет. Нас можно казнить, как казнили Бруно, Коперника и Галилея. Но кто сильней – тот, кто сжигал, или тот, кого сожгли?
– Зачем вы богохульствуете?
– У вас нет возможности опровергнуть мои слова, и вы начинаете обвинять. Разве это достойно?
– А разве достойно приходить в чужой дом и говорить обидное хозяину?
– Я считал, что в храме слово «хозяин» недопустимо…