– Кого, например?
– Я их фамилии плохо запоминаю… В «Курьере» один писал про жизнь бедняков… Образно… С продолжением.
Дзержинский зябко передернул плечами; сдержался – хотел ответить резко.
«Нельзя. Он еще ребенок. Он только начал путь знания. Нельзя его обрывать. Следует объяснять спокойно, не обижая своим превосходством».
– А как быть с Шекспиром? – спросил Дзержинский.
– С кем?
– Ты не читал Шекспира?
– Кто это?
– Я тебе расскажу одну историю… Жил-был король. У него были три дочери…
– В Польше?
Дзержинский не понял, удивленно посмотрел на Генриха.
– Я говорю, польский был король-то?
– Нет, нет… Английский… Король Лир.
– После разгрома станков правил?
– Ты погоди, – улыбнулся Дзержинский. – Тот король не был эксплуататором.
– Сказка, что ль?
– Да.
– Так бы и сказал.
– Итак, у короля было три дочери. Две расточали елей, постоянно восхваляли отца на людях, а на самом деле задумали против него зло…
– Национал-демократки, курвы!
Дзержинский остановился, опустился на корточки, ухватился рукой за стену дома – смеялся до слез.
– Ладно, Генрих… Все тебе можно – только с писателями говорить нельзя. Мы пришли, спасибо тебе. Отправляйся домой.
– Я тебя не оставлю, я здесь подожду.
– За нами никто не топал, Генрих. Мы чистые. Разговор у меня будет долгий, иди домой. Генрих заглянул в подъезд.
– Толкуй себе спокойно, я у радиаторов посплю – теплынь, как в раю.
Дзержинского ждал Болеслав Веселовский – известный литератор. Генрих, подумал Дзержинский, будет наверняка сверлить писателя грозным взглядом, пугать своими заключениями, а разговор должен быть важным, очень важным.
«Революция – пик талантливости народа, – говорил Дзержинский товарищам, – нельзя допустить, чтобы мы потеряли хоть единый гран таланта. Не важно – во всем ли согласен сейчас с нами человек или нет, но он хранит в себе Слово, которое объединяет людскую общность. Время все поставит на свои места».
– Я буду сидеть в комнатах, а ты здесь, – сказал Дзержинский. – Так не годится.
Генрих сел к радиатору, поднял воротник, вытянул ноги и блаженно зевнул:
– Сказать шахтерам, что ты такой чувствительный – не поверят. О тебе как о Костюшке говорят. «Кремень», говорят, «дамасская сталь». Иди, не мешай, я сплю.
– Но вы еще того не поняли в литераторе, – задумчиво продолжал Веселовский, – что сплошь и рядом он пишет для того, чтобы отплатить за пережитое им унижение, за муку, за неведомую тайну, за постыдность. Иногда хочешь вырвать из головы память – она ведь страшная у пишущего, она обнажает, пепелит, унижает, а – не выходит. Память хватает пятерней за фалды чистого идеализма, и носом – в дерьмо. Сочинять легко – писать трудно, пан Юзеф.
– Я однажды думал о разнице менаду хорошей и великой литературой,
– заметил Дзержинский, грея пальцы о горячий, высокий стакан с темным, крепкой заварки, чаем.
– Какова ж разница?
– Хорошая литература пишет о хорошем, великая – о трагическом.
Веселовский посмотрел на Дзержинского с изумлением; глаза его увлажнились:
– Прекрасно сказано.
Веселовский поднялся, прошелся по комнате, забросив руки за спину.
– Когда думаешь о великих, невольно примеряешь мысль на себя – это болезнь каждого писателя. Вываляешься в грязи, она угодна тебе, она потребна, как разрядка, как предтеча чистоты, а потом поманит тебя святым, ты этому отдашь свое Слово, и доверчивый народ зовет уж тебя борцом и праведником, а ты снова опускаешься, и снова сердце разрывает тоска, и снова раздвоенность, и нет силы вырваться из этого заколдованного круга, потому что никто, кроме пишущего, так горько не сознает собственного несовершенства. Правда обо всех – это когда из себя, из собственного мрака исходишь, про себя пишешь, себя раздаешь героям, со всей своей грязью отдаешь… Обратная связь страшна, пан Юзеф: от деяния – к человеку, от замысла – к исполнению, от побудительного мотива – к общественному выявлению… А в подоплеке – я. А мне ничто человеческое не чуждо… Постоянная внутренняя боль, раздвоенность лучше не делает – глубже, быть может… Ты сам не знаешь, что принесет тебе, как личности, новая книга, – она может изменить весь строй твоих прежних убеждений, из революционера сделать ретроградом или, наоборот, из консерватора – анархистом…
– Консерватор и анархист? Две стороны одной медали.
– Вы хотите навязать однозначность. А это погибель для интеллигента.
– Человек, который, как консерватор, зовет сохранить произвол, и человек, разрешающий грабеж, – разве это не одно и то же?
– Консерватор охраняет подлое – согласен. Но анархист с этим подлым борется… Да, верно, глупыми, крикливыми, подчас подлыми методами, но разве они синонимы?
– Это казуистика. Правы мы. Анархисты, кстати говоря, и в тюрьме себя ведут плохо, легко поддаются на вербовку, имена товарищей открывают. Это всегда бывает, когда побудитель борьбы – внешний, когда он на поверхности…
– Сидели в тюрьме?
– Трижды. Не в этом суть. Я вижу – вы ищете, пан Болеслав, но ищете вы не с теми и не то. Хорошо, что вас считают – по вашим книгам