Она выуживает из кармана Алексея Николаевича ключи от его квартиры, и ему поневоле приходится поднимать среди ночи дочку, чтобы она отперла дверь, что становится известно опять не ночевавшей дома Марине... В ближайшие выходные перепуганный расспросами жены Алексей Николаевич едет на дачу — отрабатывать неизвестно где забытые ключи... Вскоре Марина обнаруживает ключи, подброшенные Ларисой в портфель ее мужа, и Алексей Николаевич не может ответить на вопрос, откуда они там взялись, когда вчера их в портфеле не было, а сегодня — вот они, позванивают перед его глупым носом. Марина не сердится, ей, честное слово, смешно, но чтобы Лариса знала, что она о ней знает, она отбирает у Алексея Николаевича зарплату целиком, лишая соперницу привычного букета цветов и бутылки сухого вина... Воздушное тело оживает, наполняется тонким очарованием проницательной, умной женственности, и Лариса, раскусившая ситуацию (Алексей Николаевич принижал роль жены в своей жизни и ничего не говорил о ее уме), движимая иронией, делает очередной ход — теперь она, таинственная незнакомка, хочет представиться Марине, открыть свое инкогнито... Она опять забирает ключи (история с потерей и нахождением ключей кажется простодушному Алексею Николаевичу колдовством), но теперь, спустя несколько дней, кладет их в карман шубки его дочери. Это можно расценить как вызов, а можно — как приглашение к знакомству. Как она понимает Марину, та не то чтобы обыскивает карманы своих домашних, просто считает себя вправе быть в курсе мелкой жизни вещей в доме, чтобы строить по ним семейные прогнозы; Марина так внимательна, что дочка не успеет чихнуть, а мама уже стоит перед нею с ложкой микстуры от кашля, доскональное вхождение Марины в эти бытовые мелочи — это одновременно и ее личное алиби, и сбор улик на членов семьи...
Примерно такой видит ее Лариса. И она не ошибается — чем точнее заштриховывает она воздушное тело, тем дальше откатывается захламленный фон, чтобы дать добро «новой вещности», оживающей буквально на глазах женской фигуре... Они с Мариной вдвоем изгоняют Алексея Николаевича из кадра, как чересчур громоздкий объект, вторгшийся в грациозную воздушную композицию. Алексей Николаевич не подозревает об этой тонкой, полной блеска и иронии женской игре, и когда Марина, верно разгадав жест соперницы, впервые сама приводит дочку на урок по сольфеджио, обе женщины дружелюбно беседуют об успехах, которые делает добросовестная девочка, после чего Лариса накрывает телефон подушкой, как темной тряпкой клетку с болтливой канарейкой, а Нил, то и дело ночующий у Ларисиного друга детства Ворлена, окончательно водворяется в доме.
(Фотоснимок Нила). Длинный двухэтажный барак с рядами вымытых по весне окон. Перед ним развешаны на веревке подсиненные простыни, которые ветер раздувает в направлении облаков. Пространство «течет» фронтально, слева направо. Развевающиеся простыни, движение облаков и наклон деревьев подчеркнуты повышенным контрастом благодаря съемке при встречно-боковом свете, который старательно лепит объемы, оттого детали, взятые в отдельности, кажутся неподвижными. Ритм параллельных линий вывешенных простыней перебивается перпендикулярным ритмом ненадежного временного строения (рабочего барака) с рядами окон и восстанавливается в порыве облаков. Ветер, который гонит в одну сторону схваченное прищепками белье и закрепленные бесконечным воспроизводством себе подобных облака, — это меланхолическая грусть, переданная в своем сакральном движении, обогащенная небытием: барака уже нет, белье давно сняли, облака рассеялись...
Лик грусти, черты которой, затуманенные временем, может узнать тот, кто был с нею накоротке, кто сроднился с нею, кто, может, и не выходил из-под ее осторожной опеки. Эта ее детская зависимость от объекта, теснимого перспективой и растворенного линией горизонта, не претендующего на место в истории, рассказанной в полный голос, в шумном собрании. Она родилась из молчания забытых при переезде вещей, из робкой попытки напомнить о себе очертаниями неподвижных деревьев в сумерках...
Такой снимок проявляют в условиях абсолютного одиночества с помощью взгляда, восстанавливающего из зерен микрокристаллического галогенида чеканное серебро изображения, одной лишь силой аффектации, озаряющей образ, и его опознает детская память. Металлическое серебро под действием аффектированного взгляда осаждается на центрах скрытого изображения, контрасты постепенно выравниваются, плоскость и перспектива прорастают давно утраченными деталями: из туго спеленатого ароматного кокона простынь вылетает дневная бабочка.