Иногда они уходили «потрудиться для Господа», как говорил неверующий Юрка, бросали недостроенный дом и, несмотря на увещевания хозяина, шли в Корсаково к отцу Владиславу: обшивать вагонкой домик причта или обновлять рамы в высоких узких окнах храма. Юрка орал вслед проезжающим машинам: «Сии на колесницах, и сии на конех, мы же во имя Господа Бога нашего призовем». Машины ответно гудели. По пути им встречалась долговязая Тамара-просфорница, Костина мать, возвращавшаяся со службы. «Блудницы вперед нас идут в Царствие Небесное!» — издали приветствовал ее Юрка громовым голосом, и долговязая Тамара кланялась им, не обижаясь на Юркину шуточку.
По воскресеньям в храм приходил Анатолий. Исповедовался, причащался, выходил из церкви и тут же вытаскивал из сумки разрезанную французскую булку, «франзольку», с маслом и докторской колбасой. Герман провожал отца до Рузаевки. Дорогой Анатолий пересказывал Герману свою исповедь, свободный от грехов, которые малой кладью перетаскивал от воскресенья к воскресенью и сбрасывал на коврик к ногам отца Владислава. Простодушно делился с Германом, в каких грехах он нынче исповедовался: в невнимательной молитве, во вкушении сыра в пяток по забвению, в неправдоглаголании, в празднословии, в осуждении ближних, в лености, прекословии, унынии, гордыни, гортанобесии, в немилостивом отношении к животным (выгнал с грядок соседскую кошку)... На него как будто вдохновение нисходило, с таким подъемом отец говорил Герману о своих грехах, как бы советуя и ему прибегнуть ко врачевству души, снедаемой беззаконием, поскольку процедура эта ничего болезненного в себе не заключает, а польза душе огромная...
Герман хмурился, стараясь переключить внимание отца на другие предметы. Ему отчего-то был неприятен довольный вид отца и в то же время было жалко его, как лейтенанта Брусилова, забывшего прихватить в экспедицию такую важную вещь, как солнцезащитные очки. Анатолий гордо шествовал в торжественном сиянии летнего дня, а знакомая природа приветствовала его, но на самом деле он ничего не видел, не туда шагал.
Герман думал об отце Владиславе: зачем тот соглашается выслушивать такую исповедь? Разве не знает, что самый скверный поступок не сравнится по своей тяжести с тайными соображениями, с ледяными мыслями, убивающими все доброе... Зло глубже человека, вот в чем дело, иначе Герман не думал бы с такой настойчивостью, что для того, чтобы в доме у них воцарился мир, необходима смерть одного человека: отца, матери или его собственная... Как можно сказать отцу Владиславу, что ему приходит в голову такая мысль и что он не знает, только ли это мысль или уже желание... Отец Владислав, конечно, покрыл бы его бедную голову епитрахилью, тогда как ему надо было мчаться со всех ног в милицию, чтобы с ее помощью отделить мысль, свивавшую кому-то из родных могилу, от грядущего факта... А какие мысли приходят в голову отцу, когда он стоит с опущенной головой перед крестом и Евангелием у иконы Взыскание Погибших?.. Думает, какой он примерный христианин, а сам трясется, как бы у него в редакции не прознали о том, что он ходит в церковь. Ведь мир тесен. Вдруг вон тот грибник с корзинкой подберезовиков, вынырнувший из рощицы, кто-нибудь из его коллег, издали не разглядишь, знакомый это человек или нет, но в походке отца уже чувствуется скованность...
Грибник подходит все ближе, лицо его незнакомо, дачник, наверное, и отец оборачивается и крестится на кресты Михаила-Архангела: Господи, помилуй, Господи, помилуй!.. Да, помилуй, Господи, и прости не только за рассеянную молитву и гортанобесие, но за неявное убийство, за ночную татьбу, за изощренное издевательство над ближним, за тотальную ложь всей жизни, за тонкое лукавство, за все злые и добрые тоже дела, ведь мало ли что!.. Настоящие грехи, если их выговорить до конца, выскрести из гортани, подымутся выше головы, выше колокольни, а гортанобесию улыбаются и ангелы, как детской шалости, и о них нужно так долго плакать, пока слезы не потекут вовнутрь, не растворят оловянное сердце, плакать и рыдать над ними, как над могилой горячо любимого человека, плакать и рыдать, точно холмы препоясались не зелеными травами и ясными ромашками, а пулеметными лентами, и стимфалийские птицы мечут из облаков дождь бронзовых стрел.