– А может, кто в защиту Тимоша шо-то хорошее скажет? – спросил Махно, но все промолчали. – Значить, так! Народ постановил: уважить Тимоша Лашкевича и исполнить его просьбу.
И тут же по бокам Лашкевича встали Задов и Каретников с револьверами, взвели курки. Тимош посмотрел на них, затем поднял голову, подставляя лицо щедрому украинскому солнцу.
– Сонечко… – вздохнул он. – От якбы воно зайшло!..
Нестор тоже поглядел на небо:
– Не спешим… Он хмарка скоро подойдет… – И ушел. Не хотел смотреть на эту казнь. Жалел Лашкевича. Готов был простить ему все за те долгие годы верной дружбы. И не мог. Не имел права. Знал: стоит один раз нарушить закон, и зашатается дисциплина. Все рухнет…
Задов и Каретников поставили Лашкевича под стеной кузни. Солнце, и верно, вскоре закрылось облаком, которое почернело и расползлось. Пошел дождик и тут же перешел в мокрый снег. Лица махновцев стали мокрыми. Капли ползли по окулярам «булгахтера».
– Може, спиной повернешься? – спросил Задов.
– Та не… Чого там… Все одно очки залило, не бачу ничого! – ответил Лашкевич. – Дозвольте, хлопци, закурить.
– Кури.
Лашкевич достал из брючного кармана золотой портсигар, папиросу, чиркнул французской зажигалкой в виде голой девушки, исторгающей срамное пламя. Затянулся, блаженно ухмыляясь, подставляя лицо снегу и пряча папиросу в рукаве. Хлопцы терпеливо ждали под холодным, тут же тающим на лицах и одежде снежком.
Лашкевич сделал еще две-три глубокие затяжки, отшвырнул папиросу. Положил к ногам часы с цепочкой, портсигар, зажигалку, очочки.
– Це в казну, хлопци…
Два выстрела слились в один.
В обратный путь в Екатеринослав они собрались быстро. Юрко поставил в тачанке у ног Нестора саквояжик.
– Золоти червонци… штук сто. Це всё, шо од армейской казны осталось.
Каретников раскрыл саквояж и бросил туда портсигар и все, что передал им казненный. Махно взял в руки зажигалку, повертел ее. Рассматривая, чиркнул. Девушка, бесстыже раскинув ноги, вспыхнула язычком бензинового пламени.
Махно швырнул зажигалку далеко в степь.
– Непотребство… С этого и начинается буржуазне разложение.
Дальше ехали молча, не прячась от дождя и снега.
В ставке Деникина в Таганроге царило явное уныние. Все были озабочены.
Черные флажки на карте, обозначающие районы, захваченные махновцами, маячили в глубоком тылу гигантской и богатейшей территории, занятой белыми войсками. Эти флажки выглядели как смертоносные штыки.
– Бандиты так называемой армии Махно взорвали склады боеприпасов на Бердянской косе. Разгромили главную артиллерийскую базу в Мариуполе, – докладывал оперативный работник штаба полковник Цвиричевский, втыкая на карте один за другим еще несколько черных флажков. – Уничтожена артиллерийская база, которая снабжала фронт орудиями, ремонтировала пушки и пулеметы…
– Хватит! – прервал полковника Цвиричевского Деникин. – Все это я уже знаю. Каковы ваши предложения? – Главнокомандующий обратился, впрочем, не к полковнику, а к своему любимцу, начальнику штаба Романовскому. – Что скажете, Иван Павлович?
– У нас на переформировании Кавказская, Терская и Донская дивизии. Мы можем срочно бросить их против Махно…
– Да, да, – то ли соглашался, то ли размышлял Деникин.
– Разрешите высказать мнение? – неожиданно вмешался полковник Цвиричевский. У него был вид бывалого рубаки. Шрамы на лице, левая рука висела плетью.
– Говорите, – раздраженно бросил Деникин.
– Силы Май-Маевского под Курском иссякают. Между тем Троцкий сформировал очень сильный кавалерийский корпус Буденного и угрожает нашему наступлению с фланга. В этом случае нам нечего будет противопоставить контрудару красных…
Деникин и Романовский переглянулись: это что ж получается, яйца уже начинают учить курицу? Но Цвиричевский, кажется, не заметил этого и продолжил:
– …Да и тех трех дивизий не хватит. У Махно свыше пятидесяти тысяч штыков и сабель, и он занял прочную оборону. Я полагаю, надо пойти на компромисс. Пока свернуть наступление на Москву, оттянуть фланги и передовые части, организовать узлы сопротивления. Отбивая атаки Троцкого и нанося красным урон, разобраться с Махно. Иначе – крах! У нас слишком много фронтов и мало сил.
Наступило тяжелое молчание.
– Компромиссы, полковник, не всегда приносят успех, но всегда позорят офицерскую честь. Офицер, как вам, вероятно, говорили в академии, всегда прям, открыт, беспорочен. Он – рыцарь! – почти как мальчишку отчитал Цвиричевского Романовский.
Цвиричевский лишь побледнел, но не проронил ни слова.
– И потом… вы хоть понимаете, что дезавуируете план кампании? – спросил Романовский. – Вообще неслыханная дерзость…
Цвиричевский предполагал, что разговор может принять именно такой оборот: ведь план был разработан лично самим главнокомандующим. И все же надеялся на здравый смысл.
– Я не мог не сказать, – вытянувшись в струнку, твердо заявил Цвиричевский. – Виноват! Прошу отправить меня на фронт, в любую часть.
– Отлично, – согласился Романовский. – Примете роту у генерала Туркула!
– Слушаюсь.