Не нуждаясь в моих ответах, он продолжал бойко орудовать кистью, а невозмутимая Люба, запретив мне шевелиться, завязывала сзади шаль. Минут пятнадцать он молча и сосредоточенно работал, а мы ждали, когда это кончится. Не имея возможности видеть то, что появлялось на холсте, я рассеянно блуждала глазами по сторонам и, не находя ничего примечательного, возвращалась к напряженной фигуре Фомина, выражающей трепет и нетерпение. Казалось, он напрочь забыл обо всем на свете, и воззвать его сейчас к реальности было все равно что просить грозу прекратиться.
Я уже готова была упасть от усталости, когда Марк Михайлович разогнулся и, отступив метра на три, одобрительно кивнул – и эскизу, и мне:
– Н-да, не смог удержаться, простите. Придется вам позировать – недолго, два сеанса. Вы согласны?
– Только не сейчас, не завтра.
– Договорились. После выставки, идет?
Ни желания, ни настроения быть натурщицей у Фомина я в себе обнаружить не смогла, но ради цели визита пришлось быть послушной. Поразившись той перемене, которая произошла в нем после сорока минут увлеченной работы, я продолжала экскурсию, с печалью констатируя, что ни одна его современная работа не несла в себе и десятой доли того, что было в сюрреалистическом периоде «Потопа желаний», написанного семь лет назад.
Задав необходимые вопросы и выдохнув в нужных местах «Да что вы!» – я сладким голосом спросила:
– Марк Михайлович! Если можно, мне бы хотелось увидеть самые ранние работы, те, которые не вошли в экспозицию.
Фомин взглянул на меня непонимающим взглядом и надолго задумался.
– Я имею в виду те, что вы писали в институте более двадцати лет назад.
– Но там нет ничего интересного, – наконец произнес он, пожимая прямыми узкими плечами. – Я их убрал из мастерской.
– Давно?
– Не помню. Если оставлять здесь все, что я пишу, не хватит никаких апартаментов. Хотя… А знаете, ведь одна работа есть. Идемте.
По кованой, украшенной золотыми завитушками лестнице мы взобрались на «антресоль», где шуршала натурщица Люба, и после недолгого поиска Фомин достал небольшую картину. Бережно смахнув с нее воображаемую пыль и установив на мольберт, он повернул его к свету, встал рядом и сделал неопределенный жест рукой: мол, это так, ученический этюд.
Я взглянула и обомлела: на ярко-зеленом фоне театральных подмостков были тщательно прорисованы пять мужских фигур. Первая – в центре, на пуантах и в женской пачке – парила в арабеске. В том, что это танцевал мужчина, не было никаких сомнений: могучий торс, крепкие мышцы, широкие плечи. Танцовщик с лысым черепом был изображен в профиль, и я без труда узнала Крутилова. Время от времени Георгий танцевал женские партии – например, кормилицу в «Ромео и Джульетте», – но эта иллюстрация ни к какой определенной партии не относилась и была написана произвольно.
Вторая фигура, расположенная слева от танцовщика, в белом палантине, с рукой, простертой к задней части сцены, то есть прочь от предполагаемых зрителей, представляла собой памятник на постаменте и парафраз на статую Свободы в Вашингтоне. Судя по пластике, человек (Водонеев) горячо декламировал, но глаза его были плотно закрыты, а правильное, даже красивое лицо искажала страдальческая гримаса.
Справа от персонажа в балетной пачке был подвешен мольберт на веревке, а за ним стоял погруженный в работу над автопортретом художник (Фомин), отчего-то в тунике и римских сандалиях.
К потолку был прикручен рояль, на крышке которого в позе зародыша лежал босоногий человек в красном смокинге (Вадим Арефьев).
Пятого я обнаружила не сразу, он стоял в кулисе и практически с ней сливался: черный фрак, черный цилиндр. Над головами всех пяти лучились нимбы.
Такой удачи я не ожидала и, спросив разрешения сфотографировать работу, не смогла удержаться от фразы:
– Называется «Белые рыцари».
Я ждала хоть какой-то реакции, но реакции не последовало. Фомин тщательно упаковал картину и, к моему удивлению, не стал возвращать ее на место, а понес с собой – видимо, чтобы забрать из мастерской.
– Марк Михайлович, – жалобно начала я, – прошу вас, можно мне узнать про «белых рыцарей»?
Театрально вздохнув и протрезвев после упоения работой, Фомин молча указал мне на видавший виды кожаный диван, а сам устроился в кресле напротив:
– Про «белых рыцарей», говорите? Но причем здесь выставка?
Обрадованная тем, что разговор все-таки продолжается, и боясь, что в любой момент он свернется, я стала сбивчиво говорить о Крутилове, о Водонееве, о предполагаемой связи между их гибелью, о фразе Ники Маринович на Сашиных похоронах, о рассказе Людмилы Стрельцовой и даже о моих статьях, вышедших накануне… В какой-то момент мне самой вся эта история показалась неуклюжей, что называется, притянутой за уши, но «Остапа несло», и остановиться я уже не могла. Я цитировала Сашины стихи, передавала свои разговоры с актерами, приводила домыслы, мнения, сплетни. И когда с горем пополам добралась до точки, он все так же смотрел на меня ничего не выражающим взглядом. Затем произнес: