Он замолчал. Молчал и Штоквич, жестоко сдвинув брови и продолжая машинально поглаживать ладонями колени. Потом сказал:
– Благодарю, полковник. Я исполню свой долг.
– Одна просьба… – Даже сейчас, превозмогая боль и уже чувствуя, как снизу, от ног, подкатывается цепенящий последний холод, Ковалевский говорил смущенно.
– Сейчас я пришлю вашу дочь.
– Нет, не то. Извините, глупость, конечно… Не сбрасывайте мое тело со стены. Тае будет тяжело это.
– Я предам ваше тело земле. Позвать вашу дочь?
– Если возможно. И оставьте нас с нею вдвоем.
Штоквич резко выпрямился. Качнулся, точно намереваясь шагнуть к дверям, но вдруг деревянно согнулся, коснувшись губами лба умирающего.
– Прощайте.
Отослав Таю к отцу, Штоквич переходами – они были узки, темны и запутанны, и комендант подумал, что следует сделать проломы, которые соединяли бы дворы крепости напрямую, – направился к воротам. И чем ближе подходил он к ним, тем все яснее и громче слышались крики, треск костров и пожаров и редкие выстрелы.
У входа в первый двор, где бестолково сновали солдаты и казаки, возбужденно переговариваясь и ругаясь, Штоквич наткнулся на офицера. Молодой поручик сидел на камне, закрыв лицо руками, раскачиваясь и глухо бормоча. Бормотал поручик по-грузински – Штоквич жил в Тифлисе и понимал язык, – то разражаясь проклятиями, то вспоминая сестру и мать, и комендант остановился.
– Что с вами, поручик?
– Не могу! – Чекаидзе вскочил, обеими руками ударив себя в грудь. – Женщин насилуют, стариков режут, детей в огонь бросают, а мы за стеной прячемся? Вели открыть ворота, капитан: лучше в бою умереть, чем это видеть. Как я в глаза матери своей посмотрю? Что отвечу, если спросит: а ты где был в это время, сын мой? Как невесте скажу, что люблю ее? Как?
По заросшему черной щетиной лицу Ростома от гнева и бессилия текли слезы. Всхлипывая, он мотал, как лошадь, головой и мял на груди мундир.
– Вы потеряли бритву? – как можно спокойнее спросил Штоквич. – Одолжите у кого-нибудь и немедленно побрейтесь.
– Не понимаю…
С крыши второго этажа прогремел выстрел, и тотчас же раздался дружный солдатский хохот. Злой и торжествующий.
– Попал!
– Мордой в костер свалил!
– Молодец, юнкер! Ай да выстрел!
– Кто там стреляет? – спросил Штоквич примолкшего поручика.
– Не знаю точно. Кажется, юнкер Уманской сотни Проскура.
– Хорошо стреляет?
– Руки не дрожат, – криво усмехнулся Ростом.
– Вы тоже постарайтесь не порезаться, когда начнете бриться, – сухо сказал комендант.
Он поднялся на плоскую крышу второго этажа, где стояли несколько казаков и солдат и откуда юнкер Проскура лежа вел редкий прицельный огонь. Комендант прошел к низкому каменному парапету и замер, ощутив вдруг, что даже его железные нервы не выдерживают того, что открылось глазам.
Вблизи от крепостных ворот, там, где совсем недавно шумел разноязыкий базар, горел огромный костер, широко раздвинув густую южную темень. Вокруг костра толпилось множество людей, слышался хохот, исступленные женские крики, плач детей, вопли и стоны истязуемых.
Все это происходило хотя и недалеко, но все же вне досягаемости обычного ружейного огня. Наблюдавшие с крепости казаки порой стреляли, но пули уходили в сторону, и только белый как марля семнадцатилетний юнкер Леонид Проскура, закусив губу и не чувствуя ни боли, ни крови, что текла по подбородку, стрелял редко, и, если попадал, осажденные взрывались торжествующим смехом и яростной матерщиной, хоть в этом отводя душу.
– Пушку сюда не втащить, пробовали, – тихо сказал кто-то за спиной.
Штоквич оглянулся. Перед ним стоял молодой поручик.
– Артиллерист?
– Девятнадцатой артиллерийской бригады поручик Томашевский.
– Соберите всех господ офицеров. У меня. Всех.
Штоквич так и не узнал, что в тот момент, когда он отдал первое приказание, как единственно старший в цитадели, подполковник Ковалевский в последний раз чуть сжал пальцы дочери, судорожно вздохнул и затих навсегда. А Тая до рассвета сидела не шевелясь, чувствуя, как холодеют руки отца. И уже потом, много дней спустя, ее долго и нудно отчитывал Китаевский, которому лишь с большим трудом удалось правильно сложить на груди руки покойного.
Офицерское собрание, которое созвал Штоквич, решало один, но чрезвычайно важный для коменданта вопрос. Капитан Штоквич поставил его со свойственной ему прямотой:
– Положение наше крайне опасное, если не безнадежное. Мы обложены со всех сторон, связи наши нарушены, противник жесток и беспощаден, а силы далеко не равны. При создавшейся обстановке я, как комендант цитадели, где размещены остатки наших частей, решительно объявляю себя старшим в должности и требую от всех вас беспрекословного подчинения, невзирая на чины и звания.
– Если все решено, то к чему этот совет? – благодушно спросил хан Нахичеванский. – Что до меня, то я не рвусь в главнокомандующие.
– Позвольте, позвольте. – Полковник Пацевич встал, выпятив грудь. – Я решительно не понимаю происходящего. В присутствии штабс-офицеров вы, господин, проходящий по санитарной части, осмеливаетесь узурпировать… Да, да, именно узурпировать, иначе не могу выразить…