— Если бы я знал, Наджмсама, — в горле Киямуддина заскрипел по-коростелиному зловеще перебитый хрящ, щеки задергались, Киямуддину было больно. В следующую минуту он справился с собой, проговорил тихо, едва слышно за бормотанием автомобильного движка и звонкими щелчками камней о дно «уазика»: — Здесь они живут, в кишлаке. Исподтишка будут бить… Остерегайся их, Наджмсама.
— Киямуддин, Киямуддин! — звала Наджмсама, но тщетно все, пользы от зова никакой: Киямуддин опять потерял сознание, глаза его снова плотно сжались, набухли, вместе с хрипом изо рта вышибло красные брызги, и Наджмсама, не стесняясь русских, находившихся в машине, заплакала, неистребимая звонкая синь глаз ее оказалась все-таки истребимой, что-то выгорело в их глуби, спеклось, и Киямуддин, словно бы чувствуя слезы Наджмсамы, выгнулся, дернулся, головой сползая с колен Матвеенкова, но Матвеенков удержал его, с губ Киямуддина сорвалось что-то сдавленное, прощальное, горькое — он со всех сторон был сейчас окружен болью, увяданием; все, что раньше у Киямуддина было послушным, безотказным, сейчас отказывалось повиноваться, сделалось чужим, набухло кровью и жаром. Всем, кто находился в машине, стало понятно, что до врачей они Киямуддина не довезут.
Рыжая, пыльная, набитая галечником и твердыми, спекшимися катышками земли дорога слишком медленно ползла под радиатор «уазика», но Тюленев из машины большего выжать не мог, это был предел, и пригибался виновато к рулю. Белесый, выжженный солнцем и вымоченный дождями китель его прилип к спине, лопатки ребристыми буграми выпирали под тканью, затылок был мокрым от пота, край панамы тоже набух соленой мокретью, порыжел, будто кровью пропитался.
— Эх, дядя Федя, дядя Федя, — не выдержав, вздохнул Князев, скользнул глазами по камням, глубоко вбитым в обочину, проверяя, не залег ли там кто, отпустил, когда увидел, что за камнями никого нет, прошелся взглядом по неровному срезу горы: нет ли там кого-нибудь чужого? Дорога пустынна, если что случится, то никто на помощь не придет.
Они не довезли Киямуддина до госпиталя: тот умер по дороге. Всхлипнул загнанно, коротко, открыл глаза, обвел ими небо, задержался на неподвижной, застывшей в желтой мути точке — то ли птица это была, то ли звезда незнакомая, горная, тут, случается, светят ясным днем черные далекие звезды, — вздохнул прощально, голова его качнулась, свалилась набок, из открытых глаз выкатились жгучие чистые капелюшки, заскользили вниз по щекам.
— Все, отмучился дядя Федя, — Князев сдернул с плеча автомат. Ему показалось, что солнце увяло, сжалось, обратилось в детский кулачок, облепил светило какой-то черный неряшливый пух, словно птичью гузку, просвечивает сквозь пух слабая восковая желтизна, ничего общего с яркой солнечной плотью не имеющая, заморгал обеспокоенно, прочищая глаза, но все было бесполезно — солнце продолжало оставаться сажевым, траурным.
— Киямуддин, Киямуддин! — звала, старалась Наджмсама, но тщетно: Киямуддин был мертв, и тогда Наджмсама, всхлипнув, выдернула свой пистолетик из кобуры, ткнула стволом в желтый знойный воздух и нажала на спусковой крючок.
Вторя ей, Князев тоже послал строчку пуль в небо — эхо выстрелов дробно пробежалось по камням, заставило вздрогнуть горы, в рыжей безразличной глуби их что-то завозилось, зашуршало, словно там проснулся неведомый гигант, вытянул ноги, крякнул. Князев снова прострочил очередью воздух, сглотнул горькую тягучую слюну, тронул ладонью спину Тюленева:
— Поворачиваем назад!